Это было убедительно. Но Юрий Дмитриевич предвидел такой поворот и свой ответ заготовил:
— Это, «если даст Бог»… А если не даст? Потому так писал мой брат, что помнил духовную отца нашего, а в ней говорилось: «А отымет Бог сына моего старейшего Василья, а хто будет под тем сын мой, и тому сыну моему стол Васильев, великое княжение». Вот я и есть тот сын, который под Василием был, а других завещаний отец не писал.
Дело запуталось вконец. Улу-Махмет пригласил обе враждующие стороны на перемирие за общим котлом.
Все расселись на ковре, подогнув под себя ноги, брали руками из котла плавающие в жире куски баранины. Выпили хмельной архи, которую ханский виночерпий нацеживал в серебряные пиалы из бурдюка.
Пока ели-пили, обдумывали про себя дальнейший разговор.
Первым возобновил его Улу-Махмет:
— Скажи, канязь Юрий, что ты хочешь на старость лет делать с великим княжением?
Не чуя подвоха, Юрий Дмитриевич простосердечно ответил (эх, если бы некрепкая арха!):
— Четыре сына у меня взрослых, два Димитрия, Иван и Василий, удел же мал, тесно нам. А скоро, глядишь, внуки подрастут.
— Так великий князь тебе может выделить какой-нибудь выморок, Дмитров вон, а Иван твой в монастырь постригся, ему ничего не надо, — живо влез с советом вездесущий Всеволожский.
Но хан не обратил внимания на его слова, вкрадчиво, источая масло из глаз, повернулся опять к Юрию Дмитриевичу:
— А скажи, канязь, почему сразу два у тебя Дмитрия, а Василий один?
И опять не почувствовал края соискатель великого стола:
— В честь своего великого батюшки назвал я их.
— Димитрия Ивановича? Это которого же? Который Мамаю побоище учинил? — уличающе допрашивал хан и с упрёком перевёл вдруг ставший жёстким взгляд на Тегиню: — Так, может, и твой даруга замыслил отцову дерзость продолжать? Он тоже батыр-урус?
Тегиня не отозвался, как не слыхал — разговор принимал слишком опасный оборот.
И тогда Улу-Махмет высказал своё решение:
— Канязь Юрий! Повелеваю тебе в знак покорности подвести коня великому князю [59], царю Руси Василию.
Юрий Дмитриевич побледнел:
— Как? Я… коня… мальчишке?
Семён Оболенский, не участвовавший в споре, сейчас приблизился к нему, сказал на ухо:
— Не упрямься. Вспомни Михаила Черниговского, Михаила Тверского, других князей, головы здесь сложивших.
Понимал Юрий Дмитриевич, с каким огнём играет, но усмирить своё исступление не мог. Ему стало всё нипочём.
Понял ли Василий Васильевич его состояние, просто ли был рад поскорее завершить дело, но сказал великодушно:
— Мне достаточно крестоцелования.
Улу-Махмет и Тегиня молча, согласились с этим.
Спор был решён. Мир установлен.
Но только до утра.
Ханская ставка располагалась в степи по установленному ещё со времён Чингисхана порядку. Каждая десятка воинов имела свою юрту. Войсковая сотня состояла из десяти юрт, ставившихся кругом, в центре которого находился сотник, и об этом оповещало знамя с его тамгой. Шатёр тысячника располагался в центре десяти кругов, каждый из которых состоял из десяти юрт. Во главе тысячи стоял эмир, или князь. У него знамя иное — на древке полумесяц, под которым вьётся красный конский хвост. Возле голубой, расшитой золотом, а потому и называющейся Золотой юрты водружено знамя священной войны — знамя пророка Махаммеда. Здесь ставка самого хана.
И вот весь этот громадный, многолюдный стан был поднят на ноги ночью по приказу Улу-Махмета. Примчавшийся к нему из-за Волги вестник принёс сообщение; Кинга-Ахмед, сын Тохтамыша, давнего супостата Золотой Орды, идёт войной с несметным воинством.
Десятки, сотни, тысячи воинов под громкие возгласы тысяцких и сотников разбирали луки со стрелами, щиты и сабли, готовились держать круговую оборону.
Хану было не до русских улусников, а те и сами стали спешно собираться в дорогу.
В большом сомнении пребывал Тегиня — ведь Кинга-Ахмед приходился ему дальним родственником. Хан знал об этом и беспокоился: а ну как переметнётся Тегиня со своими воинами к неприятелю?
Русские гости пришли прощаться. И тут осенило Улу-Махмета:
— Тарагой канязь Юрий! Я даю тебе ярлык на город Дмитров, пускай там живут два твоих Дмитрия.
Юрий Дмитриевич хоть этому был рад. Подобрел к хану и Тегиня. И сам Улу-Махмет был рад найденному решению. Прощаясь с Василием, бросил небрежно:
— Ни сана, ни мана!
— Ни тебе, ни мне, — перевёл Всеволожский.
Двинулись прочь от Орды два русских обоза с верхоконными впереди. Разными дорогами пошли, но в одном направлении — в полуночную сторону, в Русскую землю. Порывы ветра доносили запах цветущего вереска, песчаные увалы сменялись неглубокими долинами, которые переходили в ровную, как столешница, степь. А где-то там, за миражами и пляшущими пыльными смерчами, лежала родная земля-Русь…
Глава третья 1433 (6941) г. ПОЯС ДМИТРИЯ ДОНСКОГО
Хотя тяжба в Орде закончилась в пользу Василия Васильевича и, как предсказывала прозорливица Фотиния, он вернулся в Москву на белом коне, кто-то распустил злонамеренный наговор, будто княжение не взял ни един.
На Петров день, 29 июня 1432 года, они с Юрием Дмитриевичем выехали из ордынской ставки каждый своей дорогой, оба на одинаковых быстроногих половецких скоках, а ханское — «ни сана, ни мана» — полетело ветром впереди них, начало гулять по княжеским и боярским хоромам в Москве, Владимире, Ростове, Нижнем Новгороде и даже в далёком Пскове.
Узнав об этом, юный великий князь стал чувствовать себя ещё более шатко, нежели до поездки в Степь. Стал Василий Васильевич раздражительным, мог накричать несправедливо на самых близких ему людей, а потом впадал в глубокое уныние, ощущал в сердце мертвящую пустоту. Запирался в опочивальне, пытался облегчить душу молитвами с обильными слезами; из-за этого в покоях среди великокняжеского люда начал бродить такой опасливый вопрос: а не повредился ли умом великий князь?
Софья Витовтовна видела болезненное состояние сына, испытывала к нему глубокую жалость, но помочь не умела.
И преданнейший Иван Дмитриевич Всеволожский не находил слов ободрения, одно твердил:
— Он тебе, государь, неровня, Юрий Дмитриевич.
Боголюбивый и богобоязненный, с детских лет чтитель православной веры, Василий исправно отстаивал в Успенском соборе все девять служб, а кроме того, молился в одиночестве в крестовой дворцовой церкви, но обретал от этого некое утешение и душевное успокоение лишь кратковременно, а затем бесовские соблазны нападали с утроенной силой, толкли сердце его в тоске.
Однажды после Великого Повечерия он вернулся с ощущением особенно безнадёжного, одновременно тягостного и сладостного отчаяния. Пока шёл от собора ко дворцу, всё повторял только что слышанную молитву: «Упование моё — Отец, Прибежище моё — Сын, Покров мой — Дух Святый, Троице Святая, слава Тебе!» Но с каждым повторением всё прочнее вселялись страх и скорбь, всё острее нуждалась душа в заступе.
Казалось, в ночном мраке над головой ярились сатанинские силы, клубились по тёмным закоулкам. Василий усилил молитву, заспешил ко дворцу, где у входа стояли два стражника с факелами. Огонь в поднятых на шестах чашах беспокойно метался, то удлиняя, то укорачивая тени, безжизненные, но преследующие человека по пятам.
— Нищ есмь и убог, Боже, помози мне! — прошептал Василий и с облегчением нырнул в дверной проём.
Но и в домашней молельне не нашёл он покоя, чувствовал себя, будто на погосте, одиноким, всеми покинутым. Начал класть земные поклоны перед Спасом:
— Исцели мя, Господи, яко смятошася кости мои, и душа моя смятеся зело.
Все чётки перебрал дважды, творя молитву Иисусову, а желанное облегчение было всё так же далеко. Снова пришла на память молитва Повечерия: «Ненавидящих и обидящих нас прости, Господи Человеколюбче». И тут его вдруг осенило: не от того ли смятение его, что страшит мысль о врагах невидимых. Как от них оборониться? От дяди родного, врага давнишнего? Самому себе было боязно признаться, что отношение его к дяде двойственно: что тот враг ему, Василий знал доподлинно, но гнал это знание от себя как наваждение: нет, не хочу, не может быть! И, несмотря на внушение близких, собственное сердце клонило его к миру с дядей, воображение нередко рисовало счастливые картины согласия и любви.
59
Повелеваю тебе в знак покорности подвести коня великому князю… — древний азиатский обычай, которым означалась власть государя верховного над другими князьями.