Внешность его была и не такой уж привлекательной, если разобрать ее по косточкам: у него были слегка оттопыренные уши, широкие губы, и он курил трубку, поэтому кожа его и одежда впитали в себя глубоко запах дыма. Но бедные женщины не замечали ни этих ушей, ни больших этих губ, и запах табачный их гипнотизировал. И, как на базаре факир подчиняет себе бледноглазую, томную, с жалом, пропитанным ядом и смертью, змею, так он подчинял себе каждую женщину. К тому же ведь женщины как насекомые: они только кружатся, жалят, жужжат, трясут волосами и бедрами вертят. И даже когда с высоты прямо в снег, не выдержав голода, ветра, мороза, комочком замерзшим летит воробей, и блещут сугробы, тверды, будто мрамор, отчаянных женщин ничто не пугает. Они так же бедрами вертят, как летом.
Отцовская жизнь от наличия женщин была полна соком, как спелое яблоко. До новой тоски и до нового страха.
Из-за такой весьма непростой и нервной ситуации в семье ребенок был брошен на бабушку с дедом. Бабушку Вера скорее терпела и побаивалась, а деда, умершего, когда ей исполнилось тринадцать, любила всем сердцем, ни разу ни в чем ему не солгала. Мама, вдруг приезжавшая домой на такси поздно вечером, вся запорошенная снегом, в слезах, набрасывалась ураганом, и Вера от страха лгала своей маме, желая, чтобы ураган этот стих.
– Я завтра с тобой, послезавтра с тобой, – задыхалась мама, осыпая ее поцелуями и сквозь слезы всматриваясь в ее смущенное и испуганное лицо. – Ты от меня отвыкла? Я вижу: отвыкла. Но все! Я решилась. С отцом мы разводимся, я возвращаюсь, и едем с тобой в Коктебель, – ты ведь помнишь, мы были с тобой в Коктебеле? Давно? Когда тебе было два года? К отцу твоему не вернусь никогда. Ты веришь мне, Вера?
И дочь отвечала ей с той неизменной фальшивой готовностью, звуки которой способны разрушить любую привязанность:
– Конечно, я верю.
– Спасибо, моя золотая, родная, моя ненаглядная, умная девочка! – И мама, прижавши к губам ее руку, опять заливалась слезами. – Я знаю, что веришь! Увидишь, вот так все и будет!
Вера отлично знала, что «так» ничего не будет, но для того, чтобы тяжелая сцена закончилась, она обнимала несчастную маму, шептала, что просто мечтает, как мама вернется домой насовсем и летом возьмет ее в отпуск. Но тут раздавался в столовой звонок, и мамин красивый щебечущий голос всегда говорил одну фразу:
– Зачем? Зачем ты меня беспокоишь? Зачем?
Потом хрупкий голос ее обрывался. Отец надсадно хрипел в телефон, как Высоцкий. Он ждал, пока мама, вздохнув полной грудью, задаст ему вечный вопрос:
– Обещаешь?
Услышав отцовское «да, обещаю», она надевала потертую шубку и таяла в воздухе. Мама уезжала обратно к отцу, в большую писательскую квартиру рядом с Третьяковкой, где отец жил один, похоронив многострадальных своих родителей, которые сошли в могилы, не дожив даже до семидесяти. Любимый сынок и его биография способствовали их уходу, конечно. Но мама о горьких примерах не помнила. Нельзя было маме не лгать.
Бабушке тоже не стоило знать той правды, которую Вера слышала от деда во время их длительных прогулок вдвоем по Большой Пироговской и прилегающим к ней переулкам. Правильно ли вел себя дед, доверяя двенадцатилетней девочке взрослые переживания, трудно сказать. Может быть, и неправильно. Но деду было одиноко, друзья его умерли – кто от чего, а девочка эта, с такими глазами, как будто она понимает не только им произнесенное, но даже больше, вдруг стала единственной сильной поддержкой его обесцвеченной старческой жизни. Прежде, когда она была маленькой, они бродили подолгу и больше молчали, только перебрасывались короткими фразами, а за два месяца до его смерти, случившейся в мае, дед почти каждый вечер просил ее выйти с ним в скверик и посидеть на лавочке, потому что было уже тепло, и медленно гасли в весеннем солнце купола Новодевичьего монастыря, и пахло землей, жадно освобождающейся ото льда и снега, и птицы кричали так громко, как будто им только что выдали тайну, и каждая, даже невзрачная птица, не будучи в силах хранить эту тайну, старалась как можно быстрее услышать, что думают все остальные об этом.
– Конечно, жена. И хорошая, верная, – рассказывал дед, – я к ней очень привык. Но я ведь ее никогда не любил. Любил я Тамару. Да, очень любил. Ты знаешь, ведь я не хожу на могилу. Сказать почему?