И еще двух вместе поднимать пришлось — два родных брата оказались, так в обнимку и пали в шахту. Насмотрелась в тот день Дуняша, на всю жизнь насмотрелась!
Кончили свою тяжкую работу шахтеры. Пока гробы были не закрыты и на подводы не поставлены, начал комиссар митинг. Слова все были новые, никогда не слышанные. Говорит комиссар «гидра контрреволюции», и ты видишь ее, змею подколодную. Видишь, как обвила она и душит наше пролетарское дело. Вот она, гидра, что наделала: девяносто шесть гробов в лесу стоят.
Поставили гробы на телеги, тронулся обоз в путь-дорогу к Башкаре. Подле каждого отцы-матери идут, жены, невестушки слезами обливаются. И сироты тут. Несмышленыши, ничего не понимают. А ведь им теперь по-сиротски жить, и голодом, и холодом…
Так бы взяла и задушила своими руками тех, кто такое злодейство сотворил! А кто сотворил? Они, белогвардейские казаки. По приказу своего есаула, хозяйского сына. Вывернулся каратель — сбежал. Тогда не сумели поймать, а теперь уж и не ищет никто. А все равно: доведись встретиться, уж не помиловала бы. Своими руками…
И снова внезапная мысль: а брат? Явился невесть откуда, незнамо зачем. Явился и спит у нее в заезжей квартире, на постели, ее руками постланной. Слышишь, Евдокия Терентьевна? Ажно всхрапнул — как сладко спится.
Брат за брата не ответчик, верно. А все-таки? Из одного гнезда вышли, от одного корня произросли. Кто он такой теперь, Андрей Потанин? Что у него на уме? Не забыть бы спросить… И сказать… А чего сказать?
Уснула Евдокия Терентьевна. И сон под стать ночным раздумьям: будто бежит она темным лесом. Комиссаров голос высоко над бором слышен:
— Они нас не жалели, товарищи. Мы их жалеть не должны. Мы отомстим за тех, кто боролся и погиб. Пойте с нами, товарищи!
Звонко и чисто поет комиссар:
— Вы жертвою пали в борьбе роковой…
В лесу глухо отдается:
— Отдали все, что могли…
11
За окном сверкало ясное, солнечное утро. А настроение у Евдокии Терентьевны было плохое. Видения прошлого, посетившие ночью, остались и томили душу. Брат за брата не ответчик, это так. Но как там ни думай, а приехал брат злодея и карателя рабочих людей Митьки Потанина…
У Евдокии Терентьевны ломило в висках. Зеркало висело низко и, чтобы увидеть себя, надо было пригибаться. Это раздражало. Косы стали совсем тонкими, заплетать нечего, а все равно — причесывайся, выдирай последнее. То ли дело, когда стриженой комсомолкой была: три раза гребнем провела — и прическа готова.
Чего он там растоптался? Знать, гимнастику делает. Ишь ты, словно дома находится. Воспрянул. Все они такие, бывшие: палец дай — руку сглотнет. Сюда явился тихоньким, ниже травы, тише воды, а теперь смотри как разгулялся… Кончил, сюда идет.
— Чего вам? — грубовато спросила она, повернув голову к двери и продолжая расчесывать волосы.
Потанин стоял за дверью, она слышала его дыхание.
— Доброе утро, Евдокия Никифоровна! Прошу извинить, но только один вопрос: не знаете, случайно, какое в сети напряжение?
— Терентьевна я. Случайно знаю: двести двадцать. Зачем вам?
— А я-то все утро припоминал, как зовут вашего отца. Помню, чисто русское, старинное имя, а какое — не вспомню. Решил, что Никифор. Оказывается — Терентий. Извините! Да вот побриться хочу. — Уходя, спросил: — Можно?
— Можно. Брейтесь.
— Отлично. Сейчас начну.
Ушел он немного смущенным. Почему-то он чувствовал себя стесненно перед этой высокой, худой и суровой… старухой не назовешь, рано, но и молодой тоже. Разговаривала она как-то не так, как вчера. Что с ней? Наверное, не выспалась, а он-то подумал… Ладно. Пройдет.
Андрей Сергеевич усердно утюжил щеки и подбородок. Надо выбриться как следует — ведь он на родине. Дома. И стрекотание маленького изящного аппаратика напоминало ему прошлое: керосиновые лампы были только у них, в господском доме. В других помещениях пользовались лампами попроще, которые почему-то назывались семилинейными. Когда был керосин. А когда его не было — жгли лучины. И он те лучины видел — воткнуты в какое-то приспособление над ведром воды, дымят, трещат, сыплют искры, а порой и крупные угольки отваливаются и, блистая золотом, падают в ведро. Смотреть было интересно, и Андрей часто бегал в людскую любоваться лучинами. В господском доме, конечно, всегда горели лампы. Тут керосин не переводился… Н-да, господский дом…