Мёртв, как те, что остались внизу.
Леонардо нашарил записную книжку, привычно висевшую у него на бедре. Ему бы швырнуть её за борт корзины, в пустоту, в сумятицу гор... но он лишь крепче сжал книжку, потому что ещё не готов был расстаться с ней.
Даже если оставшееся внизу побоище — исключительно его вина.
Нет, не Миткаль был ангелом смерти, а он сам — ибо разве не умерли все, кто окружал его? Разве не сотворил он горы трупов своими пушками и снарядами, мортирами и косами так же верно, как пером?
И не он ли сотворил Никколо, который смотрел на мир изучающе, без детской страстности?
Миткаль сжал его руку, как когда-то Никколо, — Миткаль, который понимал смерть, и убийство, и пустоту.
Смерть тянулась к смерти, к Леонардо, который смотрел вовнутрь себя, своей памяти, на великий собор, что парил перед ним невесомо и прозрачно, словно гаснущие созвездия. И Леонардо вспомнил... вспомнил, что святой Августин называл три вида времени: настоящее прошлого, настоящее настоящего и настоящее будущего — всё это были комнаты и галереи, лабиринт часовен и апсид, средоточие памяти.
И, как бывало множество раз прежде, Леонардо вошёл в собор.
Вновь стоял он перед трёхглавым демиургом, бронзовой статуей с лицами его отца, Тосканелли и Джиневры; но голова Джиневры отвернулась от него, дабы не обременять слишком тяжкой печалью. Её глаза с тяжёлыми веками были закрыты, как в смерти; но головы отца и Тосканелли смотрели на Леонардо, и Тосканелли приветственно улыбнулся ему. Затем демиург отступил и жестом указал Леонардо на далёкие, погруженные во мрак чертоги, галереи и коридоры будущего — сейчас их озаряло свечение, точно проникавшее сквозь цветное стекло. Тосканелли кивнул, давая ему дозволение удалиться, и Леонардо не останавливаясь прошёл через залитые ярким светом комнаты своего недавнего прошлого, чертоги калифов и правителей, любви и страха, предсмертной муки тысяч убиенных; и на сей раз он не замедлил шага во Флоренции, где в его памяти нетронутой существовала Джиневра. Он последовал её примеру и отвёл глаза, иначе заглянул бы в спальню, где она была убита, и остался бы там — Тосканелли предостерегал его об опасностях прошлого. Он миновал убийства и заговоры, картины, фрески и размышления, изобретения и вспышки восторга; и ощутил боль потери и одиночества, когда проходил мимо Симонетты, которая вновь приняла его за ангела — она смотрела сквозь его лицо в совершенную розу небес.
Он прошёл нефами, разделёнными на сводчатые квадраты... прошёл через бронзовые двери, что вели к купели Винчи, и увидел свою мать Катерину и приёмного отца Ачаттабригу. Ощутил прикосновение огрубевших трудовых рук Ачаттабриги, вдохнул запахи чеснока и похлёбки, пропитавшие одежду его матери, увидел, осязал, обонял гроты и леса, что открывал ребёнком. Но сейчас он быстро прошёл темнеющими квадратами, коридорами, часовнями и хорами и вошёл в витражное сияние того, что святой Августин называл настоящим будущего. Здесь в мягком рассеянном свете созерцания он заглянул в комнату с белёными стенами, испещрёнными копотью; тусклый свет сочился сквозь высокие узкие окна, дробясь в концентрических розетках, как в плохо шлифованных призмах. Книги, бумаги и свитки были сложены вдоль стен и на длинных полках; рассыпаны по столам и полу вперемешку с картами и чертежами, инструментами и линзами.
Старик сидел перед небольшим огнём, бросая в его рыжеватые сполохи страницы одной из самых ценных своих книжек. Пламя шипело, когда из свежего зелёного дерева рождались капли и, пощёлкивая, умирали от жара; а страницы свёртывались, как цветы на закате, и темнели, охваченные огнём.
И когда Леонардо отвёл взгляд от тени, которой однажды станет он сам, тьма начала заполнять пустые комнаты, коридоры и галереи его собора памяти.
И покуда калифово знамение поднималось к облакам, окрашенным рассветными бликами, и чудесным образом плыло к западу, покуда отдалённые землетрясения сотрясали отдалённые города, Леонардо понял, что всё это, — всё, что произошло в этих чужих краях — должно быть перемещено в область снов и кошмаров. Он рад был замкнуть эти двери в мир, так, словно эти приключения никогда не приключались. Хотя он всё ещё крепко сжимал свою книжку, он знал, что однажды она будет предана пламени. Но сейчас он был рад, ибо узрел величайшее своё творение, созданное из любви, наслаждения и муки, из вины и одиночества, гения и тьмы.