Комната мадемуазель де Боньер была заперта, а привратница вручила молодому человеку незапечатанный конверт с вложенным в него маленьким листком зеленоватой бумаги.
Письмо состояло всего из нескольких строк.
«Мсье!
Я знаю, что Вы придете, поэтому оставляю для Вас это письмо. Если Вы сохранили свою гордость и порядочность, прошу Вас никогда больше ко мне не приходить и не искать встреч со мною. Прошу Вас об этом во имя великодушия! Я никогда и ни в чем не была виновата перед Вами, но и Вы ни в чем не виноваты передо мной, а моя нынешняя услуга — лишь плата за Вашу доброту. К тому же я вполне удовлетворила свои гордость и тщеславие. Мне сказали, что император звал Вас к себе. Надеюсь, он не был с Вами суров… Прощайте, мсье, и еще раз заклинаю Вас: сделайте так, чтобы мы не встречались больше.
С благодарностью Элиза Пик де Боньер.»
Поблагодарив привратницу, молодой человек спустился по лестнице, вышел на улицу. Улица, как обычно, была пуста.
И Огюсту вдруг показалось, что опустел весь Париж, весь мир вокруг него, хотя на самом деле пусто сделалось только в его сердце. Ему никогда еще не доводилось испытывать ощущения такого полного и бесконечного одиночества. Он готов был закричать от пронзившей его невыносимой боли. И если бы в эту минуту ему пообещали вернуть Элизу, в случае отказа от всех своих мечтаний, от явившегося ему призраком золотоглавого собора, от славы, от признания, он бы с благодарностью согласился на это.
XIV
Тетушка Жозефина, надев свой голубоватый, накрахмаленный фартук и чепец, обрамленный крылышками, будто головка лепного херувима, неторопливо, но очень ловко и как-то по-особому красиво накрывала на стол. Ее добрые, мягкие руки так ласково брали каждую тарелку, что казалось, тарелка сама, как живая, выскальзывает из них на стол как раз на то место, где ей следует быть, причем становится на это место беззвучно, словно деревянный стол покрыт не тонкой холщовой скатертью, а слоем пуха. Молочник танцевал в руках тети Жозефины, покуда она несла его от шкафчика к столу, и белые капельки, брызнувшие с ложки на фарфор, смеялись, соприкасаясь с солнечными лучиками. Горка овсяного печенья в вазочке, водруженная посреди стола, начала излучать сияние, словно печенье было вырезано из теплого сердолика. Стеклянная розетка, наполненная медом, превратилась на солнце в золотой слиток, и невидимая рука чародея сразу стала отливать из него золотых пчел, которые, сами собой возникая в воздухе, одна за другой закружились над ровной поверхностью меда.
— Кыш! кыш! — воскликнула тетя Жозефина и взмахнула над столом белым как сахар полотенцем, отчего закачались колокольцы цветов, стоящих на краю стола в голубом горшочке, и из них выпорхнули еще две пчелы и тоже ринулись к меду.
Огюст рассмеялся. Как часто, наблюдая в детстве за этим священнодействием, он мысленно жил в настоящей сказке, где Жозефина становилась доброй феей, милой, но на редкость беззащитной, и каждый предмет на столе оживал от ее прикосновения и рассказывал им обоим свою историю. Потом, став взрослым, он продолжал помнить эти сказки, но они делались все грустнее, по мере того как старели вещи, старел сам домик в Шайо, и (кто бы мог подумать!) начала стареть добрая фея…
Каждый завтрак, обед или ужин у тети Жозефины запоминался Огюсту, но этот завтрак ему суждено было особенно запомнить, потому что это был последний его завтрак в родном доме. Огюст в последний раз видел эти стены, украшенные фарфоровыми тарелочками с рисунками, нанесенными на эмаль, которые он когда-то привез в подарок Жозефине из первого путешествия в Италию. Он в последний раз сидел за этим старым-престарым столом, прикасался к вещам, которые помнили его отца и мать, он в последний раз открыл и потом, уходя, закрыл за собою плакучую дверь, на которой матушка когда-то отмечала карандашом его рост (эти отметки так и остались на потемневшем косяке двери). Рано утром, когда он шел сюда, его в последний раз встретила простая торжественная музыка колокола маленькой церкви Сен-Пьер-де-Шайо, где венчались его родители, где тридцать лет назад, в голубое влажное январское утро молодой священник окрестил крошечное существо с белым кудрявым пухом на лысой головке и тем самым приобщил его едва явившуюся в мир душу к христианской вере… Это было давно. И отец, и мать были давно, и даже дядюшка Роже уже, казалось, давным-давно ушел в таинственное Иное, и только Жозефина еще была здесь, еще владела этим миром детства и юности, еще совершала привычное священнодействие над знакомым столом, но спустя некоторое время и ей суждено было уйти в давно прошедшее, ибо этот день был днем прощания.