Подруга не соглашалась, приводила ей разные случаи, но Ельку это только сильнее распаляло: нет и нет! Опротивело ей все. Не раз возвращалась к мысли уйти прочь из села — на завод или новостройку.
— На носилки пойду, кирпич носить, самая тяжелая работа меня не пугает.
Но в конторе на это глядели иначе. Председатель, человек рассудительный, всегда доброжелательно относившийся к Ельке, терпеливо сдерживал ее пыл, отговаривал, когда приходила требовать справку на отъезд.
— Чем тебе на ферме плохо? Мы же тебя ценим, Еля… Ты работящая, принципиальная. Еще, может, орден тебя ждет… А что бабы мелют языками, так на то ж они и бабы, чтоб молоть. Девушка славная, ты еще свою судьбу найдешь.
Раз урезонил, и другой, и так продолжалось до весны. Может, и осталась бы она, затянулись бы раны постепенно, если бы не тот случай, когда малохольная зоотехничка, муж которой дома не ночевал, прибежала на ферму и набросилась на ошарашенную Ельку с проклятиями, хотя та ни сном ни духом ничего не ведала. Швырнув вилы в силосную яму, в чем была, помчалась Елька в контору с твердым решением больше не уступать.
Ни председателя, ни парторга не было, один бухгалтер за всех святых. Седой, голова продолговатая, как дыня, один глаз настоящий, другой стеклянный.
— Паспорт — это, Елька, сключается, — категорически сказал он, выслушав требование. — Слишком умные все стали, все куда-то да куда-то, а кто же здесь материальные блага создавать будет?
— Что я вам — к месту прикована? Или до седых волос — на этом вашем вонючем силосе? Подписки о невыезде, кажется, никому не давала!
— Ну-ну! — оторопело вытаращился на нее бухгалтер. — Вот как запела… Из каких книжек ты такого нахваталась, товарищ Чечиль? Чем тебе не угодно наше производство? Молоко, сливки надоели, чего-то повкуснее хочешь?
— Свободы хочу!
— Ах, вот оно что! У нас тебе мало свободы?
— Другой поищу.
— Поищи, может, и найдешь… Между прочим, оттуда не одна уже вместе со свободой в подоле и гвардейца матери приносила… Или, может, с маникюрой да с сигареткой в зубах вернешься к нам, искательница свободы?
— Не вернусь. Никогда. Вхрюкалась мне ваша ферма!
Бухгалтер иронически прищурил живой глаз.
— Куда же отправитесь, коли не секрет? Или тоже — на шахты?
— А там что, не моя страна? Только и света, что эта ваша ферма? Думаете, плакать о ней стану, о ваших «благах»?
— Адресок хоть пришли, где ты будешь…
— Буду там, где никто меня не станет поносить! Где грязь не будут в меня бросать такие, как ваша ведьма-супружница!
— Тише, тише, — невольно съежился бухгалтер, покосившись на окна, и перешел сразу на серьезный тон. — Что касается меня, Олена, то я бы тебя не держал… Уехала бы себе и головы нашим парням не баламутила, в семьи не вносила бы разлад… А то и у меня дома хаос, кутерьма из-за сына, хоть я и не знаю, есть ли для этого повод?
Ждал, видимо, что Елька ответит, прояснит дело, но она отмалчивалась.
— Как отец семьи, я был бы даже заинтересован дать тебе вечную командировку… Но порядок есть порядок. Сама видишь: не хватает рабочих рук. Нам твои руки сегодня позарез нужны…
Ельку точно кнутом стеганули.
— Вам только руки мои и нужны? Вот они, потрескались от ваших благ! — И перед самым носом бухгалтера мелькнули Елькины тугие ладони.
— Ну, ну, без этого, — отшатнулся он, а Елька его и не слушала больше.
— А у меня не только руки! — раскрасневшись, выстреливала она. — У меня еще и душа. Не всю выжгли. Не дадите справку — так уйду.
— Без документов, дивчина, недалеко уйдешь… Там быстро подберут. А документы, извиняй… Ну никак. Хоть кричи, хоть проси, хоть землю тут ешь.
И не выдал.
А вечером на дворе у бухгалтера опять была свара, жена бухгалтера бушевала, и оттуда на все село разлеталось ее дикое, хлещущее:
— Потоптанку в хату? Кто росу сбил, а ты в жены приведешь?
Этот выкрик переполнил чашу Елькиного терпения. С камнем этих слов на душе — «росу сбил»! — подалась на рассвете в город, чтобы исчезнуть в нем, чтобы в водовороте его жизни навсегда затеряться для односельчан.
Так очутилась она у дяди своего со стороны матери, у Ягора Катратого в Зачеплянке.
Чем могла она объяснить ему свое появление? Отпустили, мол, собирается поступить в техникум или на курсы. Дядько будто бы и поверил. Плечистый, еще крепкий, с лицом грубым, вспаханным глубокими бороздами жизни, пристально глянул на нее из-под козырька косматых бровей:
— А документы ж как… В порядке?
— Не все еще собрала, — замялась племянница. — Но будут.
Может, он догадался. А может, еще и прежде что-то о ней прослышал, потому и не стал допытываться.
— Поживи, осмотрись. Да и мне чем-нибудь пособишь. А то, как овдовел, некому хату в порядок привести. И садок, огород… Все без бабки плачет.
Повел ее в сад, стал показывать грядки клубники, старые-престарые абрикосы и грушу, видно его любимицу.
— Сам на ней все это привил… Дикая была, а теперь, вишь, нацеплялись: как рукавицы висят.
Груши действительно висели на ветках огромные, шершавые, как в хате у дядьки рабочие его рукавицы, в которых он еще у домны стоял. И кишку-шланг показал, и колодец с «Камой», маленьким моторчиком, что воду гонит.
Понравилось здесь Ельке.
Поселок тихий, в садах. А за садами, за Днепром день и ночь дымят заводы. Утром, когда уедут на работу, заметно безлюднеет Зачеплянка. Только детвора, перемазанная до ушей шелковицей, носится по улицам и возле саги. Временами соседка — бабка Шпачиха, — выпрямившись, бросит из своего огорода Ельке словечко, «дитятком» назовет. Да еще слепой танкист насвистывает у себя во дворе, что-то без конца починяя, мастеря. Глаза выжгло на фронте, а когда по улице идет в темных очках, ступает уверенно, как зрячий. Встречных всех безошибочно узнает. Однажды Елька, идя за хлебом, хотела прошмыгнуть мимо него молчком, он остановил ее, заметно рассерженный:
— Ты чья, что не здороваешься?
И она, пристыженная, сказала тихо:
— Здравствуйте.
И отважилась глянуть в темные незрячие его очки.
Танкист, детвора, согнутая полольщица в огороде… Да еще в Баглаевских садах целодневно валяется в гамаке студент-металлург, тот, что по утрам во дворе зарядку делает да бегает вокруг саги. Набегается и тогда либо в дом со своим соратником, рано облысевшим механиком, на весь день, либо под шелковицу — в гамак, заслонившись книжками да конспектами от всего света.
Зачеплянка хоть и живет заводом, но и земли не чурается, не оторвалась от нее. Катратый радуется, глядя, как уродило, как густо понарастало всего… «Дары природы, Елька… Не поскупилось леточко красное: летом только жуй — лишь бы рот не ленился…» Только клубника отходит, буреют вишенки-петриковочки, спелая шелковица осыпается, а там, гляди, и абрикосы зажелтеют; бывает, так обильно назреет клубника, что женщинам не управиться с нею, тогда объявляется всеобщая мобилизация, и уже сами металлурги лазают по грядкам рядом с детьми, даже смешно Ельке смотреть, как эти люди, которые на заводе — боги, умеют выдавать прочнейшие сплавы, может, даже для межпланетных ракет, покорно ползают на четвереньках по грешной песчаной земле, по раздавленным ягодам, соревнуясь с детьми, покорно собирая дары щедрой зачеплянской природы. Перекликаются, высмеивают свое клубничное рабство:
— Как там Кошубенкова бригада — норму дает? — долетает из сада. Ему откликаются:
— Штурмовщина и тут, будь она неладна!
— А еще и к куме надо на выручку…
Все тут кумовья, сватья, братья. Ни воров, ни летунов. Отцы тут жили, и сыновей, поженив, поселяют возле себя, на одной усадьбе по две-три хаты втискивается, рядом со старыми вырастают новые дома, крепкие, литые из шлака. Раньше, говорят, жилось здесь просторно, сейчас становится теснее, однако Зачеплянка не горюет, весело живет. Жизнь у этих людей открытая, живут отдельно, а словно бы и сообща, на виду. Женщины знают друг о друге все: что которая пекла, что варила, чей не всю получку домой принес, а кто в лотерею «Москвича» выиграть собирается.
Детей густо насеяно, и почему-то вся детвора липнет к студенту Баглаю. Всяких жучков носят ему под шелковицу, кузнечиков, куда-то зовут, и он часто, хоть и хмурится недовольно, отложив конспекты, идет с малышней на сагу или на кладбище.