А боец все же не забыл позвать. Шпачиха — а это была она, самая шумливая на всю Зачеплянку особа, которая в эти дни только и тараторила всем о своей пугливости, ойкала да охала при каждом взрыве, — теперь бежала через огороды, пригибаясь, бежала среди снарядного свиста, и ноги ее были забрызганы раздавленными помидорами, обожжены горячими, разбросанными повсюду гильзами (будет рассказывать потом, что, наступая на них, она аж подпрыгивала)…
Прибежала и захлопотала возле роженицы.
— Парубок! — сказала она. — Может, когда вырастет, хоть гостинец повивальной бабке поднесет. За то, что пуп перевязала среди этого ада!..
Так появился на свет еще один Баглай, потомок металлургов.
Вот этот самый Микола-студент, что теперь на баглаевской семейной кровати не помещается. Под микроскопом недавно показывал матери пылинку, невидимую простым глазом пылинку заводских дымов. Глянула мать: ой, боже, каменюка, глыба!
— В ней меньше двух микронов, — усмехнулся сын. — Но пылинок таких не счесть и вместе они — туча… И этим мы дышим, мама, такое вдыхаем… Жить среди роскошной природы, на берегу одной из красивейших рек планеты и все время дышать отравой — рудной пылью и газом… Это нормально, мама? Легкими фильтровать — нормально?
— Когда воздух очистите, тогда будет нормально.
— Вот, вот, именно к этому и стремятся лучшие умы Зачеплянки…
С Олексой-механиком Микола сдружился, займут на целый день материн стол, разложат свои чертежи и все что-то маракуют…
— Будут, мама, уловители. Такие фильтры поставим, что и молекула не проскочит.
— А вы знаете, как наш город теперь называют? — добавляет Олекса, который хоть и не намного старше Миколы, но уже весь облысел, череп как колено. — Вчера в автобусе услыхал: Город Молодости и Смеха… Молодости, потому что до старости трудно в таких дымах дожить…
— А смеха?
— Все на городском берегу смеются, когда ветер на Зачеплянку дует. А когда от наших заводов на город повеет, тогда черед Зачеплянке смеяться…
Спит студент, долговязый смугляк с черными бровями, улыбка блуждает на вишнево-обветренных губах. Может, снится ему девушка из тех, что на спартакиадах с лентами да с обручами выгибаются, — он и сам готовится к спартакиаде. Или, может, видит во сне город свой без сажи, без рыжих заводских дымов, которыми сегодня, видимо, окутает и Зачеплянку, вон лисьи хвосты азотно-тукового распушились, повернулись в эту сторону…
А сквозь виноградную листву веранды солнце всходит росисто, ало. Мать, готовя завтрак, невольно загляделась на утреннее светило: красота восхода солнца никогда человеку не надоест, всегда она красота, до последнего вздоха… Жаль, что сын проспит такое диво, поздно лег, и будить его жаль, но будильник оказывается решительнее матери, затрезвонил вдруг так, что Микола подхватился как ошпаренный. «Доброе утро, мама!» — крикнул весело, мигом вскочил в свой спортивный темно-синий и махнул из хаты: прежде чем засесть за ватманы и рейсфедеры, он должен размяться, обежать несколько раз вокруг саги, что и делает каждый день, в любую погоду.
Мимо Ягоровой хаты бежать Миколе к саге, мимо соломенного дедова дворца — чудом сохранилась здесь среди шифера эта старосветчина — осевший, с завалинкой, словно еще запорожских времен зимовник. Неизвестно, когда хата в последний раз крылась, солома слежалась, спрессованная временем в монолитную массу, зазелененная кое-где мохом, увенчанная по гребню крепкими гузырями камышовых снопов. Хата старая, осела, а наличники на ней новехонькие, голубые, и забор с улицы голубой, с красными вкраплениями-узорами. После смерти Ягорихи никто эту хату не прихорашивал, стояла дождями исхлестанная, потому что Катратый хоть и не чурался никакой работы, однако считал, что самому хату белить негоже, не мужское это, мол, дело. И вот впервые за многие годы повеселела хата — свежо побеленная стоит; и хлевок до половины побеленный, ведро с глиной и щетка стоят возле «козлов», а самой белильщицы не видно. Ни деда, ни белильщицы, только «Кама» у колодца воркует, вода из шланга булькает — сама поливает клубнику. Где же та, что вчера поливала? В конце усадьбы у Ягора еще сохранился лужок, там сена копнушка, камыша куст и жита полоска, о котором он говорит: «Житечко».
Никого и там, нигде не мелькнет девичья фигурка. А может, и совсем уже распрощалась она с дядьком Катратым? Погостила, побелила хату и опять туда, откуда явилась, и уже никогда ты не встретишь ее, нигде не отыщешь грустную задумчивость ее зеленоватых глаз?
Почувствовал, как сразу упало настроение. Не увидел, и уже грусть охватила тебя… Нет, брат, не годится так поддаваться настроениям. Да и вообще — какие у тебя могут быть надежды? Свидание она тебе назначила, что ли? Может, она в другого без памяти влюблена, в какого-нибудь тракториста или сердцееда-завклубом, а ты для нее величина бесконечно малая…
Да, но почему же тогда душу разбередила? Таинство первой заинтересованности — как зарождается оно? Постичь бы это… Почему именно этот человек запал тебе в душу, а не другой?
На озерце-саге между осокой будто пенек огромный темнеет: то Ягор Катратый сидит в челне, терпеливо выжидает своих окуньков и карасей. Весной, во время разлива, когда днепровская вода меж кучегурами добиралась до самой саги, дед канавки прокапывал, травку зеленую раздвигал, заманивая рыбу в сагу: «Идите, идите сюда, караси да карпы», — приговаривал. А оно как пошло — в одну ночь вода под самыми окнами у Ягора встала. Смеялась тогда Зачеплянка: «Ну, накликали, дядько Ягор, карасей? Уже в окна заглядывают!»
Отмалчивался старик. И сейчас молча ловит то, что не ловится. На плечах жилетка заношенная, латку видно на спине, голова совсем скрылась под войлочной шляпой, из тех видавших виды шляп, какие донашивают, выйдя на пенсию, заводские горновые. Заломи на такой шляпе крыло помолодцеватей, воткни сверху перо, и мог бы ею размахивать средневековый кабальеро, церемонно приветствуя на улицах Вероны или Сарагоссы средневековых дам… Не видно лица Ягора, затененного шляпой, свисает из-под нее только большой, картошкой, нос, красный, с просинью. Старик сердится, если намекают, от чего это посинение. Нет, не от чарки это, а от пламени заводской печи! Кто не верит — встань у горна, век постой, тогда узнаешь, от чего носы у горновых синеют… Если не ловится рыба, деда лучше в такие минуты не трогай, пробегай мимо него молча, будто и не замечаешь. Для балачек с дедом выбирай более подходящее время, когда он не будет поглощен этим своим ловецким занятием, которое ничего, правда, ему и не сулит, так как караси тут грамотные, знают, как себя вести. А чтобы расшевелить Ягора, вызвать на разговор, на дискуссию, нужна особая атмосфера, вот тогда-то вам, нынешним, и порасскажет старик, что значило быть металлургом в его времена, какую силищу надо было в хребте иметь, чтобы из тех, которые сотнями валялись на бирже труда, именно тебя отобрали на завод в гвардию каталей. Быть каталем не каждому дано, только первые здоровяки, косая сажень в плечах, туда попадали… Несколько лет гоняешь вагонетку, и лишь после того возьмут тебя на горно, то есть к печи, в святая святых. Сейчас вы идете себе на завод, как в кино, можно даже при галстуке, — каждому из вас шкафчики предоставлены (один для чистого, другой для грязного), после работы под душем освежился, приоделся, а мы тогда умывались как? Из канавы под домной! Когда невмоготу от жара станет, под фурмы головы подставишь, обольешься, и, мокрый весь, опять на работу… Людно тогда было на домнах, потому как все вручную, еще дедовским способом. А летка зачугунится — беда! Вшестером беремся и «бараном» тараним, долбим, аж искры из глаз сыплются, пока лом стальной загоним, чтобы летку проломить. И лабораториями нас не баловали. Теперь вы на рабочем месте слышите голос лаборантки, она тебе из лаборатории по селектору передает, что ты там сварил… Некоторые пытаются еще и уговаривать лаборанток, дай, мол, что требуется, а она ему: «Нет! Получай что есть! Душой кривить не стану!..» Теперь, пока ты последний ковш наберешь, с первого уже анализ готов, а тогда все на глаз да на глаз. Зато уж и глаза были! Только взгляну — по искрам, по оттенкам, по чему-то неуловимому скажу с точностью до тысячных долей! Мастера были, секреты свои знали: Изот Лобода, бывало, топор сделает — ничем его не пощербишь, бритву надо — он тебе и бритву смастерит получше золингеновской… Спросишь его — как, он только улыбкой тронет ус: закалял ее, говорит, в кислом молоке, а наводил луковицей… А вы? — И Ягор обдаст молодых взглядом, в котором сквозит нескрываемое пренебрежение. — Где ваша мудрость? Наши печи пусть и дымили, но по-божески, а после вашего кислородного дутья — вдвое больше коптить стали. Дым тот бурый, железный — он ведь ваш? И коксохимовский, вонючий… И азотно-туковый, от которого листья на деревьях желтеют… Все это ваши усовершенствования, такие, как и воды с кислотами, от которых рыба в Днепре сразу пузом кверху… Ну да, штрафы директоры платят по двадцать-тридцать тысяч от завода. Кого этот штраф волнует? Из одного кармана вынет, в другой положит. А дымов все больше, Днепр загрязняете, от грохота машин глохнете!.. Правда, заботясь о человеке, заводские гудки отменили. А я вас спрашиваю: зачем? Может, мне без гудка грустно… Гудок — то была песня заводская. Когда он запоет, бывало, по утрам — словно сама жизнь тебя звала…