Вместо затемнителя-пропивохи прислали на ферму молодого, энергичного, из другой далекой бригады. Заведующим назначили, а поскольку раньше он был бригадир, то так среди девчат и сохранилось прозвище: бригадир. Этот оказался куда заботливее своего предшественника, добился для девчат новых фуфаек и сапог резиновых, чтобы в грязище не тонули, появилось радио, установил новые рационы для коров — и надои увеличились. Девчат обеспечил брошюрками по животноводству, а сам учился в техникуме заочно, или, как он шутя говорил: «заглазно». В отличие от своего предшественника, мнением доярок не пренебрегал, советовался с ними, особенно насчет того, как увеличить надои молока. Вместе обдумывали, и одна из пожилых доярок предложила прибегнуть к… звездной воде! Есть, мол, такое поверье: когда корова «присушит», то есть дает мало молока, — надо набрать воды в подойник, поставить ночью под свет звезд, пусть простоит так всю ночь под звездами, а потом корову той звездной водой поить…
— К звездной воде еще и жмыху нужно, — беззлобно высмеял предложение бригадир. — И я вам обещаю: достану жмых!
И достал. Пообещал, что и комбикорм выбьет. Показывал на далекие маковки собора.
— Видите? Там полон собор комбикорма! Если бы наши не спали — давно бы уже получили наряд…
К Ельке бригадир относился с явным доброжелательством, совсем юная доярка, надо поддержать! Когда одна из доярок заболела и пришлось распределить ее группу коров, бригадир отдал Ельке рекордистку «Княгиню», что было немалой честью, еще и пояснил свои далеко идущие намерения:
— На выставку «Княгиню» будем готовить. Как добуду корма, отдельно ее поставим, условия создадим, в Москву «Княгиня» твоя поедет! И ты с нею, Елька!
Веселее стала Елькина жизнь на ферме. И ходила она теперь легко, словно с подлетом. В движениях появилось что-то от ласточки: воздушное, стремительное, и нередко можно было услышать, как Елька, набирая коровам сечку, напевает в тамбуре.
Властью своей новый бригадир не злоупотреблял, с ним можно было поспорить, пошутить, девчата при нем почувствовали себя свободнее. Очень, правда, боялся он своей Варьки и признавался откровенно:
— Трех зол не могу терпеть в жизни: лютого бугая, стограммового трудодня и ревнивой жены.
Законная супруга его и впрямь была страшно ревнива, не раз прибегала на ферму, злая, очумевшая от подозрений, все за мужем шпионила, выслеживала, особенно когда ему приходилось оставаться на ночь дежурить во время отела. А он, будучи нрава веселого, любил подурачиться, пощипать девчат, повалять их в тамбуре на соломе. И чаще всего в соломе почему-то оказывалась пылающая лицом Елька. Но что же такого в этих шутках? Ей, хохочущей, возбужденной, это не казалось чем-то зазорным, пожалуй, даже нравилось. На другого, может, обиделась бы, а тут только визжала да извивалась, когда цепкорукий бригадир из кучи девчат выхватывал ее: — А ну, что это тут в пазухе за кавунчата!
Весной Елю постигло большое горе: мать в глинище завалило. Сразу осталась круглой сиротой. На похороны приезжал дядя Ягор, брат матери, заводчанин, о котором мать если, бывало, и заговаривала изредка, то почти шепотом, ибо только так и полагалось вспоминать молодость этого родственника, тянувшуюся куда-то в Гуляй-Поле. Уезжая, малознакомый этот родич спросил Ельку, не имеет ли она намерения перекочевать в город, и хоть она еще не думала об этом, дядько Ягор заметил, про всякий случай, что его хата всегда для нее открыта.
В дни, когда она была в горе, впервые Елька по-настоящему оценила и верность подруг, которые приходили к ней ночевать, разделить ее одиночество, и отношение бригадира оценила, теперь он был еще внимательнее к осиротевшей девушке. Сам привез солому, хотя она и не просила. Вернулась вечером, а солома уже во дворе, бери, топи, чтобы не замерзла…
Школу девушке пришлось бросить, — если доныне она была только помощницей матери, то теперь должна была обо всем заботиться сама.
— Перебьешься, перебудешь, а дальше — в техникум, на заочный, — успокаивал бригадир. — Все ходы и выходы мне там известны, помогу.
Как-то гуртом поехали в город получать комбикорм. День был ветреный, небо то тут, то там проглядывало голубыми мартовскими окнами. Явственно поворачивало на весну. Земля оттаяла, голые лесопосадки среди черных полей бурно волновались — гнули-теребили их упругие степные ветры. Было еще холодно, хотя ветер дул с юга, и девчата в сапогах и фуфайках ежились в кузове, сбились в кучу вокруг бригадира, закрывались от ветра жестким брезентом. Везли картошку на базар, насыпанную прямо в кузов, на ней и сидели. Машина вперевалку шла на разбитых колеях, порой еле ползла, и только когда выбрались с чернозема на мостовую, дорога так и засвистела. И те мартовские окна-просветы сразу будто побольше стали, заголубели в небе веселее. Задумчиво смотрели девчата, как впереди их трехтонки мчался во весь дух другой грузовик, полный людей, сидевших в открытом кузове плотно плечом к плечу, как солдаты.
— Девчата, полевая почта впереди!
А когда приблизились, оказалось, что совсем не парни из полевой почты, а серые газовые баллоны выстроились в кузове тесно, один возле другого!
— Вот, похоже, наши женихи, — горько пошутила Галька-переросток.
Кое-где вышки были разбросаны по степи — закладывались первые шахты Западного Донбасса, надвигавшегося уже сюда. Бригадир заметил, что теперь хлопцы после армии больше на шахты идут, и Катря Степанишина, у которой щеки всегда горят, сказала, что осенью тоже махнет на шахты, хватит, мол, с нее этого вашего колхоза, да еще и отсталого — самый заброшенный, наверное, в области! Бригадир обеспокоился, стал отговаривать Катрю от ее замысла, уверял, что он — кровь из носу, — а ферму на тот год полностью механизирует, будут-де и у них корреспонденты и делегации разные, которых теперь только туда, где Герои, возят. Говорил о преимуществах хлеборобского труда, — целый день на свежем воздухе, напомнил, что и Лев Толстой за плугом ходил.
— Толстой пусть себе как хочет, — отрезала Катря, — а я буду на шахтах!
И, закутавшись в платок по самые уши, умолкла.
Склад комбикорма был как раз в том казацком соборе, который еще издали виден, когда подъезжаешь к заводским поселкам. Сначала побывали на центральном рынке, картошку распродали без промедления, а когда подъехали к собору получать комбикорм, на дверях висел замок, хоть до конца рабочего дня было еще далеко. Кладовщик появился к вечеру, был изрядно под хмельком, торопясь куда-то, угрюмо сообщил, что только завтра утром начнет выдавать комбикорм, а сейчас у него еще не все оформлено.
Бригадир, догнав кладовщика, о чем-то с ним пошептался, но результатов это не дало, — пришлось у собора и заночевать.
Всего один раз, еще ребенком, Еля была возле собора, тогда тут располагался базар, мама однажды взяла ее, когда ехала сюда с односельчанами продавать сбитое собственноручно подсолнечное масло. Карточки еще не были отменены, людям жилось туго. Ельке помнится, как женщина какая-то ходила по базару и у каждой из тех, что торговали, собирала «дань» — по ложке масла:
— На милиционера, — объясняла тихо.
То есть, чтобы не гнал, не штрафовал, так как масло продавать было тогда запрещено.
И женщины не скупились, каждая давала по полной ложке на того худющего «безмасленного» милиционера, и была это совсем не взятка, скорее — премия за его неформальность, за понимание трудного для всех положения. Собор тогда поразил Елю суровостью, холодом и какой-то величавой неприветливостью. А сейчас своей облупленностью, заброшенностью вызвал нечто похожее на сочувствие, был чем-то ближе к ее ранним грезам, к тем голубым планетам ее детства.
Грузовик стал на ночевку под акациями, невдалеке от собора, чтобы завтра, когда образуется очередь за комбикормом, быть к двери всех ближе. Потом стали прибывать и другие машины с нарядами на комбикорм, с закутанными до глаз колхозницами; приезжие разбирали свои корзины и узлы, расходились по заводским родичам ночевать. Елькины подруги тоже всей компанией отправились к Верке — Ивана Баглая жене, из соседнего села она, несколько лет назад вышла замуж в Зачеплянку, рыжий да лупоглазый ей попался, однако стал знатным сталеваром, и Верунька теперь ох и живет же! Звали и Ельку, но она сказала, что ей есть к кому, дядя Ягор Катратый где-то здесь поблизости проживает: соломенная хата под семнадцатым номером. В сумерках нашла в конце улицы тот 17-й… Однако Катратого дома не застала. Калитка закрыта наглухо, может, и на всю ночь старик уехал… Повертелась Елька, покрутилась, да с тем и вернулась на майдан, к машине.