— Спасибо, милый. Никогда не было так хорошо…
Господи, сколько же нужно терзать женщину, чтобы отобрать у нее все силы, чтобы она сползла к моим ногам, вялыми движениями длинных пальцев подцепила свои трусики и облизала ими мой поседевший от половых извержений, превратившийся в тряпичную куколку, фаллос. Положив голову на колени, надолго замерла. Позже я довел ее до постели, разделся сам и провалился в глубокий без сновидений полуобморок.
Утром она ушла. Я сгреб со столика остатки пиршества, отнес на кухню. Тело было необыкновенно легким, будто вчера вечером долго парился в бане. Но я знал, что отходняк все равно накроет. Поэтому торопился прибрать в комнате, установить елку и принять душ.
Вечером пришла Людмила. Три дня я трясся как в лихорадке, обливаясь липким потом, кроя матом пьянку, друзей и проклятое одиночество. Тысячу раз напоминал Людмиле, чтобы она переходила ко мне жить. Но ей удобнее посещать меня два раза в неделю, нежели каждодневно мыть, стирать, зашивать и готовить. Может быть, понимала, что вряд ли долго бы выдержал молчаливое упрямство, несусветную лень, что все равно когда-нибудь выгнал бы. Может быть. Но я так устал от раскладов, что, кажется, уже все равно, кто оказался бы рядом. Лишь бы живая душа…
Через три дня я поднялся с постели как после тяжелой болезни, похлебал жиденький навар от пакетного супчика и поплелся на базар. Денег оставалось едва на раскрутку. Людмила поехала к себе домой, как всегда молчаливая, ушедшая в свои мысли. Мебель в ее комнате состояла из старого полу развалившегося серванта, такого же письменного стола, кривоногого стула и гремящего танком дореволюционного холодильника с дверцей, закрывающейся пинком ботинка. Кровать купил я. До этого она спала чуть ли не на поставленных друг на друга древних чемоданах. Позже приволок старенький черно-белый телевизор, купил кое-что из вещей, потому что одежды у нее тоже не было. Впрочем, для нее это не было главным. Однажды не выдержал и закричал:
— Но что же тогда главное! Объясни, что ты считаешь главным? С обувной фабрики гонят, потому что тормозишь работу всей бригады, дома стирает, варит, убирает старуха — мать. В магазин за хлебом не ходишь. Годами носишь одни и те же вещи, которые любой нормальный человек давно бы выбросил на свалку. В комнате беспорядок, мебели никакой. На что ты тратишь пусть мизерную, но зарплату? Ты получаешь деньги и вместо того, чтобы что-то приобрести, бежишь с сыном за пирожными с морожеными. А потом снова садишься на материнскую шею. И это в тридцать шесть лет! Твои ровесницы имеют пусть не машины, но достаток в доме. На одинаковую с твоей зарплату. Где у тебя совесть и что для тебя главное?
Людмила долго кусала губы, упрямо угиная шею. Длинные, крупными кольцами, черные волосы закрывали половину правильного, кукольного лица. Наконец, подняв яркие серо-голубые глаза, тихо сказала:
— Я родилась и выросла в коммуналке. Отец пьет всю жизнь. Когда мы — брат, я и сестра — были маленькими, он еще как-то кормил, обувал и одевал нас. Сейчас вообще не дает ни копейки. Все пропивает. В коммунальной квартире, старайся, — не старайся, порядка и чистоты никогда не будет. Зачем же тратить последние силы. Здоровье у меня и без того слабое. А сын одет, накормлен.
— Он не учится, в дневнике полно двоек.
— Я женщина, одной трудно справиться.
— Как же другие матери — одиночки справляются? В квартирах чисто, уютно.
— Лучше быть бедной, но свободной от всего. В конце концов, у них свои проблемы. Для меня это не главное…
— Но что тогда главное? Что!!!
Автобус выплюнул меня на площади перед собором, золотые луковки которого были укрыты строительными лесами. Кран высоко задрал сверкающий на зимнем солнце православный крест, намереваясь опустить его на макушку центрального купола. Народ с любопытством следил за работой монтажников-высотников, забывая о кошельках, сумочках, разложенном на ящиках товаре. Это обстоятельство было на руку алкашам, бродягам и прочей, одетой в отрепья, публике. Но Ростов — город богатый. Подумаешь, украли чебака или курицу. Криков о помощи слышно не было. Изредка, какая бабка, мужик, всплеснут руками, пробормочут что-то под нос, и снова уставятся на крест. Не каждый день подобное узреешь.
Проскочив толпу увешанных колбасой хохлов, я занял свое законное место. Данко с Аркашей раскручивали первых клиентов. Наконец, цыган рассчитался, направился ко мне:
— Ну, как, писатель, отошел от пьянки?
— Отхожу, — буркнул я. — Ноги вроде уже не трясутся.
— А руки? Ноги — это херня, главное, чтобы руки не дрожали, понимаешь?
— Понимаю, буду стараться.
— Тебя тут один поэт спрашивал. Тоже весь синий. Наверное, похмелиться хотел. Я сказал, что тебя уже дней десять нет. Он занял сто рублей и подался сдавать бутылки.
Я полез в карман за деньгами, но Данко жестом остановил:
— Не надо, это мелочи. Ты лучше скажи, надолго завязал?
— Не знаю, — честно признался я. — В голове пронеслась мысль о том, что впереди Рождество, а там старый Новый год. Сколько праздников понапридумывали, работать совершенно некогда. — Буду держаться до последнего.
— Ну, давай, держись. Ушами только не хлопай. Толстопуза кинули за тысячу долларов. Пошел с купцами, дурак, в машину, они пушку наставили, отобрали баксы и смайнали. Теперь Толстопузу надо раскручиваться по новой. Бегал по базару, бабки занимал. А так все спокойно. Менты, правда, наглеть начинают, деньгу вышибают. Мух не лови, гляди в оба.
— Спасибо за информацию. Надеюсь, если что, подскажешь, а то я вроде отвык. Они все переодетые.
— На меня рассчитывай смело, на Аркашу тоже. Но и ты; если подвалит богатый клиент с «рыжим», гони ко мне. Не обижу.
— Понял.
— Крутых клиентов тебе, писатель.
— Дай бог. Тебе тоже.
Данко отвалил на угол коммерческого ларька. Аркаша, пробегая мимо по своим делам, укоризненно покачал головой, но не произнес ни слова. Эх, Аркаша, может ты и прав, что женился на женщине старше тебя на пять лет, зато работающей на колбасном заводе. Выглядишь сыто, обихожено, тебя любят, ждут дома. Приходят взрослые сыновья, правда, редко, в основном за деньгами. И все-таки ты не одинок. Из-за отворота длинной меховой куртки выглядывает воротник чистой рубашки, мягкие теплые сапоги начищены до блеска. Вид живущего в относительном достатке мелкого буржуа. А у меня — побитой собаки… Ну, не могу я, понимаешь, не в силах изменить строптивый характер. Подавай женщину красивую, на десяток лет моложе, умную, озорную, чтоб квартира полнилась этаким злым весельем, чтоб крутилось и вертелось все вокруг, кипело, как вода в котелке. И чтобы я был главой, хозяином, а мне бы только помогали дельными советами, да уважали как мужчину. И тогда я горы сверну. Ты веришь мне, Аркаша? В одиночку трудно, очень трудно.
Я нашарил в сумке деньги, подумал, что смогу купить едва ли пятнадцать ваучеров, и переложил их в боковой карман пальто. Так надежнее. Показалось, что после Нового года из плывущей мимо толпы вороватых взглядов прибавилось. Наконец объявился и первый клиент. Это был высокий худой мужчина с небритыми скулами, так называемый городской алкаш, еще сохранивший квартиру, а в квартире старенький черно-белый телевизор. Скорее всего, в прошлом интеллигент. Инженер или даже научный работник.
— Серебро берете? — спросил он густым сипловатым баритоном.
— Да. А что у вас?
— Подстаканник, дореволюционной работы. Фабрика Милюкова.
— Мы берем по пятьдесят рублей за грамм.
— Но это же старинная вещь. Посмотрите, какая ажурная вязь.
Я взял тяжеленький позолоченный подстаканник, через лупу нашел пробу и фирменное клеймо, оглядел не помятые временем хитросплетения тонких серебряных пластин с искусной гравировкой на них. Умели на Руси порадовать глаз человеческий. И в то же время, кому нужен подстаканник в единственном экземпляре.
— У вас еще есть такие?
— Последний остался. Остальные… ушли.
— Здесь граммов тридцать. Полторы тысячи. Если устраивает, я возьму.
— Дайте хоть две тысячи. Трясет со вчерашнего, а завтра уж как Бог даст.
Мужчина еще не унижался, но рука его уже непроизвольно просяще повернулась ладонью ко мне. Скоро это положение станет для нее привычным. Я молча вытащил четыре пятисотенные бумажки. Мужчина кивнул, бросил на серебро прощальный взгляд и зашагал прочь. Я вздохнул. Вряд ли когда-нибудь привыкнешь к подобным сценам, но мне очень хочется жрать. С удовольствием ушел бы отсюда на формовку или слесарем, да на правой руке «родные» кости на указательном пальце заменены на пластмассовую пластину. Киста, профессиональная болезнь формовщиков. Мизинец вообще скрючился от перенесенного остеомиелита. Но врачи сказали — никаких пенсий, можно работать. А церебральный арахноэдит? Тоже в цеху подхватил. Не в курсе? От рабского труда мокрый как мышь, рядом льют в формы расплавленный металл. Температура под восемьдесят, от жара и пыли нечем дышать, а полу развалившийся цех вдоль и поперек протыкают ледяные жала сквозняков. До сих пор голова раскалывается от боли. С ним как? Залечим. В Советском Союзе самая лучшая медицина в мире…