— Алик, посмотришь? Взял кое-что из монет.
— Давай, писатель, давай, — великодушно разрешил тот. — Очередной хлам, наверное. И когда ты зацепишь то, чего у меня нет. Чтобы душа затрепетала, чтобы слезы умиления покатились по щекам, как при просмотре фильма «Табор уходит в небо». В небо, ты понимаешь? А у тебя вечно один металлолом.
— Сегодня, вроде, нормально, — затаскивая от посторонних глаз богатого купца в проход между ларьками, зачастил я. — Монетки чистые, без царапинки.
— А век? Меня интересуют века, на Екатерину я уже смотреть не могу. Ни один из вас, паршивцев, не преподнес мне на обглоданной базарными микробами ладони киевскую Русь.
— Ты покупал у меня «чешуйки» Ивана Грозного, — напомнил я о своей добродетели.
— Эх ты, бумагомаратель. Я этими «чешуйками» скоро всю крышу зачешую.
Покровительственно похлопав меня по плечу, Алик вытащил большую в черной оправе лупу и уткнулся в россыпь серебра и чистой меди на своей замшевой перчатке. Неторопливо переворачивая одну монету за другой, он зорко всматривался в год выпуска, в герб, в маленькие буковки, обозначающие и монетный двор, и город, где она была отчеканена. Я подпрыгивал рядом. Ноги промерзли уже до колен, пальцы собрались в корявые кулаки.
Наконец Алик сложил лупу, сунул ее в добротную боярскую шубу, вскинул голову. Качнулась одетая чуть набекрень высокая соболья папаха.
— Я же говорил, что хлам. Такого добра у меня дома полный сундук с верхом.
— Да ты что! А двадцать второй год, Александр второй, — возмутился я.
— Ну, полу-хлам. Рублик неплохой, не спорю, гурт чистый. А эти так себе. Штуки три нерядовых, остальные хлам, — Алик раздумчиво почесал переносицу. — На монисто разве что пустить. Для азиатов.
— Пусти, они постоянно спрашивают.
Я соврал. В последнее время кавказцы и жители азиатских республик бывшего Союза сами тащили на рынок старинное русское серебро, ножны от кинжалов, бляхи от конских сбруй, тонкогорлые кувшины и прочее.
— Ты мне «николашку» брюссельской выпечки обещал. Какой месяц заказ выполнить не могу.
— Пока нету, — с сожалением развел я руками.
Рубль с профилем Николая Второго встречался очень часто. С 1896 по 1899 годы у нумизматов он шел как рядовой, но выпущенный в обращение перед первой мировой войной и вначале ее уже считался редкостью. А если на гурте вместо одной — двух звездочек было три, означавших, что монету отчеканили в Брюсселе, то за рубль просили вдвое дороже. Эти тонкости мало кто знал, чем пользовались ваучеристы и нумизматы при расчетах с несведущими клиентами.
— В общем, так, двадцать штук и ни копья сверху, — поставил точку Алик.
— По рукам, — согласился я.
С Аликом спорить было невыгодно. Мало того, что он разбирался лучше, давал больше остальных перекупщиков, но если объявлял стоимость монет, то она действительно соответствовала их цене на данном историческом этапе. А кто не соглашался, тот навсегда терял с ним контакт. Алик просто разворачивался, с презрительной усмешкой на тонких губах молча уходил.
Я снова занял свое место на промороженном асфальтовом холмике у входа в магазин, выгодно приподнимавшим меня над пестрым потоком людей. Поначалу от нескончаемой толпы рябило в глазах, кружилась голова, подташнивало. По прошествии времени болезненное какое-то состояние исчезло. Я научился просеивать народ даже мельком брошенным взглядом, отличая переодетых в штатское ментов от спекулянтов и обывателей на безопасном для себя расстоянии. Медленно, но верно развивался профессиональный нюх, хотя под конец рабочего дня все чувства, как правило, притуплялись. Нервы не выдерживали постоянного огромного напряжения. Кидалы, менты, «крутые», просто фокусники, предлагавшие одно, а в руках оказывалось совершенно другое. Фальшивые золото, серебро, доллары, ваучеры. Подделывали даже советские «деревянные» — полтинники и стольники. Вся эта голубая муть озверелыми цунами набрасывалась на нас, стоящих у всех на виду, как партизаны перед неминуемой казнью с открытым лицом и с табличками на груди. Не было у нас ни ножей с кастетами, ни, тем более, пистолетов. За них давали срок. Защищались голыми руками и, поначалу, сплоченностью, перед ментами абсолютно бесполезной. Те бесцеремонно выдергивали ваучеристов из негустых их рядов как редиску. Поспела — пора на обеденный стол, то есть, на шмон. А там уже твои личные проблемы, каким из способов ты выкрутишься. То ли отбрешешься, — откупишься, то ли засунешь купленное колечко себе в задницу, чтобы не нашли с собаками. Беспредел, не смотря на то, что никаких указов по пресечению нашей деятельности местными властями правительство не издавало. Наоборот, боссы из Кремля поощряли усердие ваучеристов. Чем, если не их негласной благосклонностью, можно объяснить такое явление: в госбанках, сберкассах за ваучер давали две с половиной тысячи, а мы на базаре все четыре. В скупках за грамм золота платили копейки, мы — рубли. К тому же на дверях скупок постоянно висела табличка «нет денег». Точно такие же фокусы проделывались и с долларом. Отсюда вывод: мы первыми освоили разрешенный законом Российской Федерации свободный рынок. За что же нас шмонать, пугать, штрафовать, обирать! Впрочем, беспредел гулял по всей стране, потому что во главу угла был вывешен забытый со времен Великой Октябрьской революции подновленный лозунг: «Грабь награбленное… государством». Короче, что не запрещено, то разрешено. Так какие, «господа», вас мучают угрызения совести? А-а, не в совести дело! Вам тоже хочется послаще пожрать. Никаких проблем. Снимайте синие погоны, цепляйте на грудь табличку и становитесь на свободное место. Ваши места уже заняты нами, потому что мы, пардон, первые. Подальше, подальше, а то прет от вас не человеческим жильем, а еще раз пардон, сталинскими застенками. Берите пример с рыжего Гоши с главного прохода нашего центрального рынка. Он бывший омоновец, сейчас торговец сигаретами. Так-то…
Рабочий день близился к концу, быстро надвигались сумерки, толпы народа иссякали. Теперь можно было насчитывать только на забухавшего какого бродягу, который украдет ваучер у семьи и продаст нам за три тысячи. Утренние и вечерние цены были ниже дневных. Таким образом, ваучеристы страховали себя от резких колебаний предложений и спроса на Российской товарно-сырьевой бирже в Москве. Но сегодня в столице спрос на чеки был повышенным. Крупные предприятия один за другим вступали в зону приватизации. Не по своей воле, конечно. Директора, в основном, бывшие коммунисты, всеми силами сопротивлялись нововведению, выбивающему почву из-под их ног. Но скоро и они опомнятся, приспособятся, завладеют половиной акций родных заводов и фабрик. Сделаются полноправными хозяевами когда-то коллективно возведенной, теперь их «частной» собственности, пинками вышибая из этого коллектива несогласных за ворота предприятий. Идите, жалуйтесь… Господу богу. А-а, вы тоже вложили в производство несчастные два-три ваучера? Так получите за них деньги, по четыре тысячи за ваучер. Ку-ку, пролетариат, «кто был никем, тот станет всем…». Ха-ха, кто был никем, тот и остался никем, пусть хоть сто раз перевернется с ног на голову. Никогда вам не разрушить до основания «мир насилья», потому что на месте одного насильника тысячи, миллионы претендентов, точно таких же насильников. Из вашей же среды, из среды необразованных жадных хамов, пожирателей себе подобных. Тьфу, инфузории, возомнившие себя «туфельками»…
Я огляделся вокруг, Данко уже снял табличку и присоединился к шумной толпе богато одетых золотозубых цыган. Я знал почти всех. Цыгане часто перекупали у нас золото, или наоборот, продавали его нам. Все зависело от обстоятельств. Это был их основной бизнес, в котором они чувствовали себя как рыба в воде. Заметив, что я смотрю в их сторону, Данко крикнул:
— Жял кхэрэд, писатель, жял, жял, уже ничего не будет.
— О, писатель, — повернулся от толпы круглолицый черноусый цыган, младший брат Данко. — Але ворде пенав туки варисой.
Отцепив картонку от пальто, я направился к нему. Когда-то, в далеком детстве, мать пустила на квартиру семью цыган. Они прожили у нас несколько лет. Вместе с маленькими цыганчатами я зимой бегал босиком по снегу, слушал завораживающие песни под гитару и без нее, плясал, жарил летом на углях картошку. От того прекрасного, наполненного безграничной свободой времени, остались смутные воспоминания. Теперь я уже с трудом понимал их язык. Впрочем, каждое племя говорило на своем диалекте. Но кое-что разобрать еще можно. В данном случае брат Данко звал меня к себе о чем-то поговорить. А перед этим сам Данко сказал, что пора идти домой.