– Не дергай руки, – сказала она, сие заметив, – это не твою руку я целую, а твоего сана. Садись теперь и давай немножко познакомимся.
Сели мы: она, я и отец Алексей, а карлики возле ее стали.
– Мне говорил отец Алексей, что ты даром проповеди и хорошим умом обладаешь. Он сам в этом ничего не смыслит, а верно от людей слышал, а я уж давно умных людей не видала и вот захотела со скуки на тебя посмотреть. Ты за это на старуху не сердись.
Я мешался в ответах и, вероятно, весьма мало отвечал тому, что ей об уме моем было насказано, но она, к счастию, приступила к расспросам, на которые мне пришлось отвечать.
– Тебя, говорят, раскольников учить прислали? – так она начала.
– Да, – говорю, – между прочим имелась в виду и такая цель в моей посылке.
– Полагаю, – говорит, – бесполезное это дело: дураков учить все равно что мертвых лечить.
Я не помню, какими точно словами отвечал, что не совсем всех раскольников глупыми понимаю.
– Что ж, ты, умными их почитая, сколько успел их на путь наставить?
– Нимало, – говорю, – еще не могу успехом похвастать, но тому есть причины.
Она. О каких ты говоришь причинах?
Я. Способ действия с ними несоответственный, а зло растет через ту шатость, которую они видят в церковном обществе и в самом духовенстве.
Она. Ну, зло-то, какое в них зло? Так себе, дурачки Божии, тем грешны, что книг начитались.
Я. А православный алтарь все-таки страждет на этом распадении.
Она. А вы бы этому алтарю-то повернее служили, а не оборачивали бы его в лавочку, так от вас бы и отпадений не было. А то вы ныне все благодатью, как сукном, торгуете.
Я промолчал.
Она. Ты женат или вдов?
Я. Женат.
Она. Ну, если Бог благословит детьми, то зови меня кумой: я к тебе пойду крестить. Сама не поеду: вон ее, карлицу свою, пошлю, а если сюда дитя привезешь, так и сама подержу.
Я опять поблагодарил и, чтобы разговориться, спрашиваю:
– Ваше превосходительство, верно, изволите любить детей?
– Кто же, – говорит, – путный человек детей не любит? Их есть царствие Божие.
– А вы давно одни изволите жить?
– Одна, отец, одна, и давно я одна, – проговорила она, вздохнув.
Я. Одиночество это часто довольно тягостно.
Она. Что это?
Я. Одиночество.
Она. А ты разве не одинок?
Я. Каким же образом я одинок, когда у меня есть жена?
Она. Что ж, разве твоя жена все понимает, чем ты, как умный человек, можешь поскорбеть и поболеть?
Я. Я женой моею счастлив и люблю ее.
Она. Любишь? Но ты ее любишь сердцем, а помыслами души все-таки одинок стоишь. Не жалей меня, что я одинока: всяк брат, кто в семье дальше братнего носа смотрит, и между своими одиноким себя увидит. У меня тоже сын есть, но уж я его третий год не видала, знать ему скучно со мною.
Я. Где же теперь ваш сын?
Она. В Польше мой сын, полком командует.
Я. Это доблестное дело врагов отчизны смирять.
Она. Не знаю я, сколько в этом доблести, что мы с этими полячишками о сю пору возимся, а по-моему, вдвое больше в этом мел еды[38].
Я. Справимся-с, придет время.
Она. Никогда оно не придет, потому что оно уж ушло, а мы все как кулик в болоте стояли: и нос долог и хвост долог: нос вытащим – хвост завязнет, хвост вытащим – нос завязнет. Перекачиваемся да дураков тешим: то поляков нагайками потчуем, то у их хитрых полячек ручки целуем; это грешно и мерзко так людей портить.
– А все же, – говорю, – войска наши там по крайней мере удерживают поляков, чтоб они нам не вредили.
– Ни от чего они их, – отвечает, – не удерживают; да и нам те поляки не страшны бы, когда б мы сами друг друга есть обещанья не сделали.
– Это, – говорю, – осуждение вашего превосходительства, кажется, как бы несколько излишне сурово.
Она. Ничего нет в правде излишне сурового.
– Вы же, – говорю, – сами, вероятно, изволите помнить двенадцатый год: сколько тогда на Руси единодушия явлено.
Она. Как же, как мне не помнить: я сама вот из этого самого окна глядела, как наши казачищи моих мужиков колотили и мои амбары грабили.
– Что ж это, – говорю, – может быть, что такой случай и случился, я казачьей репутации нимало не защищаю, но все же мы себя героически отстояли от того, пред кем вся Европа ниц простертою лежала.
Она. Да, удалось, как Бог да мороз нам помогли, так мы и отстояли.
Отзыв сей, сколь пренебрежительный, столь же и несправедливый, подействовал на меня так пренеприятно, что я, даже не скрывая сей неприятности, возразил: