– Варнава Васильевич! Отоприте мне, Варнава Васильевич! – закричал ему Дарьянов, но зов этот пропадал бесследно. Препотенский по-прежнему тер ожесточенно свои кирпичи, локти его ходили один против другого, как два кривошипа; мокрые волосы трепались в такт из стороны в сторону; сам он также качался, как подвижной цилиндр, и ничего не слыхал и ни на что не откликался.
Гость мог бы скорее добиться ответа у мертвых, почиющих на покинутом кладбище, чем у погруженного в свои занятия учителя. Угадывая это, Дарьянов более и не звал его, а прыгнул на забор и перелетел в сад Препотенского. Как ни легок был этот прыжок, но старые, разошедшиеся доски все-таки застучали, и пораженный этим стуком учитель быстро выпустил из рук свои кирпичи и, бросившись на четвереньки, схватил в охапку рассыпанные пред ним человеческие кости. Препотенский, очевидно, был в большом перепуге, но не мог бежать. Не оставляя своего распростертого положения, он только тревожно смотрел в шевелившийся густой малинник и все тщательнее и тщательнее забирал в руки лежавшие под ним кости. В тот момент, когда пред учителем раздвинулись самые близкие ряды малины, он быстро вскочил на свои длинные ноги и предстал удивленным глазам Дарьянова в самом странном виде. Растрепанная и всклоченная голова Препотенского, его потное, захватанное красным кирпичом лицо, испуганные глаза и длинная полураздетая фигура, нагруженная человеческими костями, а с пояса засыпанная мелким тертым кирпичом, издали совсем как будто залитая кровью, делала его скорее похожим на людоеда-дикаря, чем на человека, который занимается делом просвещения.
– Ну, батюшка Варнава Васильевич, прилежно же вы работаете! Вас даже не дозовешься, – начал, выходя, гость, рассмотрев которого Варнава вдруг просиял, захлопал глазами и воскликнул:
– Так это вы! А я ведь думал, что это Ахилка.
И с этими словами учитель отрадно разжал свои руки, и целая груда человеческих костей рухнула на дорожку, точно будто он вдруг весь сам выпотрошился.
– Ах, Валерьян Николаич, – заговорил он, – если бы вы знали, какие здесь с нами делаются дела. Нет, черт возьми, чтоб еще после всего этого в этой проклятой России оставаться!
– Батюшки! Что же это такое? Нельзя ли рассказать?
– Конечно, можно, если только… если вы не шпион.
– Надеюсь.
– Так садитесь на лавочку, а я буду работать. Сядьте ж, пожалуйста, мне при вас даже приятно, потому что все-таки есть свидетель, а я буду работать и рассказывать.
Гость принял приглашение и попросил хозяина рассказать, что у него за горе и с коих пор оно началось.
Глава десятая
– Горе мое, Валерьян Николаевич, началось с минуты моего рождения, – заговорил Препотенский, – и заключается это горе главным образом в том, что я рожден моею матерью!
– Утешьтесь, друг любезный, все люди рождены своими матерями, – проговорил, отирая со лба пот, Дарьянов. – Один Макдуф был вырезан из чрева, да и то для того, чтобы Макбета не победил – женой рожденный.
– Ну да, Макбета!.. Какой там Макбет? Нам не Макбеты нужны, а науки; но что же делать, когда здесь учиться невозможно. Я Бог знает чем отвечаю, что и в Петербурге, и в Неаполе, и во всякой стране, если где человек захочет учиться, он нигде не встретит таких препятствий, как у нас. Говорят, Испания… Да что же такое Испания? В Испании Библий лютеранских нельзя иметь, но там и заговоры, и восстания, и все делается. Я уверен, что пусть бы там кто-нибудь завел себе кости, чтобы учиться, так ему этого не запретят. А тут с первого дня, как я завел кости, моя собственная родная мать пошла ко мне приставать: «Дай, дитя мое, Варнаша, я его лучше схороню». Кого это его, спрашивается? Что это еще за он? Почему эти кости он, а не она? Прав я или нет?