Выбрать главу

И еще, наконец, пришло третье и последнее письмо, которым Ахилла извещал, что скоро вернется домой, и вслед за тем в один сумрачный серый вечер он предстал пред Туберозова внезапно, как радостный вестник.

Поздоровавшись с дьяконом, отец Савелий тотчас же сам бросился на улицу запереть ставни, чтобы скрыть от любопытных радостное возвращение Ахиллы.

Беседа их была долгая. Ахилла выпил за этою беседой целый самовар, а отец Туберозов все продолжал беспрестанно наливать ему новые чашки и приговаривал:

– Пей, голубушка, кушай еще, – и когда Ахилла выпивал, то он говорил ему: – Ну, теперь, братец, рассказывай дальше: что ты там еще видел и что узнал?

И Ахилла рассказывал. Бог знает чтό он рассказывал: это все выходило пестро, громадно и нескладно, но всего более в его рассказах удивляло отца Савелия то, что Ахилла кстати и некстати немилосердно уснащал свою речь самыми странными словами, каких он до поездки в Петербург не только не употреблял, но, вероятно, и не знал!

Так, например, он ни к селу ни к городу начинал с того:

– Представь себе, голубчик, отец Савелий, какая комбынация (причем он беспощадно напирал на ы).

Или:

– Как он мне это сказал, я ему говорю: ну нет, же ву пердю, это, брат, сахар дюдю.

Отец Туберозов хотя с умилением внимал рассказам Ахиллы, но, слыша частое повторение подобных слов, поморщился и, не вытерпев, сказал ему:

– Что ты это… Зачем ты такие пустые слова научился вставлять?

Но бесконечно увлекающийся Ахилла так нетерпеливо разворачивал пред отцом Савелием всю сокровищницу своих столичных заимствований, что не берегся никаких слов.

– Да вы, душечка, отец Савелий, пожалуйста, не опасайтесь, теперь за слова ничего – не запрещается.

– Как, братец, ничего? слышать скверно.

– О-о! это с непривычки. А мне так теперь что хочешь говори, все ерунда.

– Ну вот опять.

– Что такое?

– Да что ты еще за пакостное слово сейчас сказал?

– Ерунда-с!

– Тьфу, мерзость!

– Чем-с?.. все литераты употребляют.

– Ну, им и книги в руки: пусть их и сидят с своею «герундой», а нам с тобой на что эту герунду заимствовать, когда с нас и своей русской чепухи довольно?

– Совершенно справедливо, – согласился Ахилла и, подумав, добавил, что чепуха ему даже гораздо более нравится, чем ерунда.

– Помилуйте, – добавил он, опровергая самого себя, – чепуху это отмочишь, и сейчас смех, а они там съерундят, например, что бога нет, или еще какие пустяки, что даже попервоначалу страшно, а не то спор.

– Надо, чтоб это всегда страшно было, – кротко шепнул Туберозов.

– Ну да ведь, отец Савелий, нельзя же все так строго. Ведь если докажут, так деться некуда.

– Что докажут? что ты это? что ты говоришь? Что тебе доказали? Не то ли, что бога нет?

– Это-то, батя, доказали…

– Что ты врешь, Ахилла! Ты добрый мужик и христианин: перекрестись! что ты это сказал?

– Что же делать? Я ведь, голубчик, и сам этому не рад, но против хвакта не попрешь.

– Что за «хвакт» еще? что за факт ты открыл?

– Да это, отец Савелий… зачем вас смущать? Вы себе читайте свою Буниану и веруйте в своей простоте, как и прежде сего веровали.

– Оставь ты моего Буниана и не заботься о моей простоте, а посуди, что ты на себя говоришь?

– Что же делать? хвакт! – отвечал, вздохнув, Ахилла.

Туберозов, смутясь, встал и потребовал, чтоб Ахилла непременно и сейчас же открыл ему факт, из коего могут проистекать сомнения в существовании бога.

– Хвакт этот по каждому человеку прыгает, – отвечал дьякон и объяснил, что это блоха, а блоху всякий может сделать из опилок, и значит все-де могло сотвориться само собою.

Получив такое искреннее и наивное признание, Туберозов даже не сразу решился, что ему ответить; но Ахилла, высказавшись раз в этом направлении, продолжал и далее выражать свою петербургскую просвещенность.

– И взаправду теперь, – говорил он, – если мы от этой самой ничтожной блохи пойдем дальше, то и тут нам ничего этого не видно, потому что тут у нас ни книг этаких настоящих, ни глобусов, ни труб, ничего нет. Мрак невежества до того, что даже, я тебе скажу, здесь и смелости-то такой, как там, нет, чтоб очень рассуждать! А там я с литератами, знаешь, сел, полчаса посидел, ну и вижу, что религия, как она есть, так ее и нет, а блоха это положительный хвакт. Так по науке выходит…

Туберозов только посмотрел на него и, похлопав глазами, спросил:

– А чему же ты до сих пор служил?

Дьякон нимало не сконфузился и, указав рукой на свое чрево, ответил:

– Да чему и все служат: маммону. По науке и это выведено, для чего человек трудится, – для еды; хочет, чтоб ему быть сытому и голоду не чувствовать. А если бы мы есть бы не хотели, так ничего бы и не делали. Это называется борба (дьякон произнес это слово без ь) за сушшествование. Без этого ничего бы не было.

– Да вот видишь ты, – отвечал Туберозов, – а бог-то ведь, ни в чем этом не нуждаясь, сотворил свет.

– Это правда, – отвечал дьякон, – бог это сотворил.

– Так как же ты его отрицаешь?

– То есть я не отрицаю, – отвечал Ахилла, – а я только говорю, что, восходя от хвакта в рассуждении, как блоха из опилок, так и вселенная могла сама собой явиться. У них бог, говорят, «кислород»… А я, прах его знает, что он есть кислород! И вот видите: как вы опять заговорили в разные стороны, то я уже опять ничего не понимаю.

– Откуда же взялся твой кислород?

– Не знаю, ей-богу… да лучше оставьте про это, отец Савелий.

– Нет, нельзя этого, милый, в тебе оставить! Скажи: откуда начало ему, твоему кислороду?

– Ей-богу, не знаю, отец Савелий! Да нет, оставьте, душечка!

– Может быть сей кислород безначален?

– А идол его знает! Да ну его к лешему!

– И конца ему нет?

– Отец Савелий!.. да ну его совсем к свиньям, этот кислород. Пусть он себе будет хоть и без начала и без конца: что нам до него?

– А ты можешь ли понять, как это без начала и без конца?

Ахилла отвечал, что это он может.

И затем громко продолжал:

«Един бог во святой троице спокланяемый, он есть вечен, то есть не имеет ни начала, ни конца своего бытия, но всегда был, есть и будет».

– Аминь! – произнес с улыбкой Туберозов и, так же с улыбкой приподнявшись с своего места, взял Ахиллу дружески за руку и сказал:

– Пойдем-ка, я тебе что-то покажу.

– Извольте, – отвечал дьякон.

И оба они, взявшись под руки, вышли из комнаты, прошли весь двор и вступили на средину покрытого блестящим снегом огорода. Здесь старик стал и, указав дьякону на крест собора, где они оба столь долго предстояли алтарю, молча же перевел свой перст вниз к самой земле и строго вымолвил:

– Стань поскорей и помолись!

Ахилла опустился на колени.

– Читай: «Боже, очисти мя грешного и помилуй мя», – произнес Савелий и, проговорив это, сам положил первый поклон.

Ахилла вздохнул и вслед за ним сделал то же. В торжественной тишине полуночи, на белом, освещенном луною пустом огороде, начались один за другим его мерно повторяющиеся поклоны горячим челом до холодного снега, и полились широкие вздохи с сладостным воплем молитвы: «Боже! очисти мя грешного и помилуй мя», которой вторил голос протопопа другим прошением: «Боже, не вниди в суд с рабом твоим». Проповедник и кающийся молились вместе.

Над Старым Городом долго неслись воздыхания Ахиллы: он, утешник и забавник, чьи кантаты и веселые окрики внимал здесь всякий с улыбкой, он сам, согрешив, теперь стал молитвенником, и за себя и за весь мир умолял удержать праведный гнев, на нас движимый!