И вот, конечно, выезжаю.
Хорошо-с. В город Смоленск прибыл, а оттуда славным образом на пароходе на пассажирском в родные места старого князя.
Иду – любуюсь. Прелестный княжеский уголок и чудное, запомнил, заглавие – вилла «Забава».
Вспрашиваю: здесь ли, – говорю, – проживает старый князь ваше сиятельство? Я, – говорю, – очень по самонужнейшему делу с собственноручным письмом из действующей армии. Это бабенку-то я вспрашиваю. А бабенка:
– Вон, – говорит, – старый князь ходит грустный из себя по дорожкам.
Безусловно: ходит по садовым дорожкам ваше сиятельство.
Вид, – смотрю, – замечательный – сановник, светлейший князь и барон. Бородища баками пребелая-белая. Сам хоть и староватенький, а видно, что крепкий.
Подхожу. Рапортую по-военному. Так, мол, и так, совершилась, дескать, Февральская революция, вы, мол, староватенький, и молодой князь ваше сиятельство в совершенном расстройстве чувств по поводу недвижимого имущества. Сам же, – говорю, – жив и невредимый и интересуется, каково проживает молодая супруга, прекрасная полячка Виктория Казимировна.
Тут и передаю секретное письмишко.
Прочел это он письмишко.
– Пойдем, – говорит, – милый Назар, в комнаты. Я, – говорит, – очень сейчас волнуюсь… А пока – на, возьми, от чистого сердца рубль.
Тут вышла и представилась мне молодая супруга Виктория Казимировна с дитей.
Мальчик у ней – сосун млекопитающийся.
Поклонился я низенько, вспрашиваю, каково живет ребеночек, а она будто нахмурилась.
– Очень, – говорит, – он нездоровый: ножками крутит, брюшком пухнет – краше в гроб кладут.
– Ах, ты, – говорю, – и у вас, ваше сиятельство, горе такое же обыкновенное человеческое.
Поклонился я в другой раз и прошусь вон из комнаты, потому понимаю, конечно, свое звание и пост.
Собрались к вечеру княжие люди на паужин. И я с ними.
Харчим, разговор поддерживаем. А я вдруг и вспрашиваю:
– А что, – говорю, – хорош ли будет старый князь ваше сиятельство?
– Ничего себе, – говорят, – хороший, только не иначе как убьют его скоро.
– Ай, – говорю, – что сделал?
– Нет, – говорят, – ничего не сделал, вполне прелестный князь, но мужички по поводу Февральской революции беспокоятся и хитрят, поскольку проявляют свое недовольство. Поскольку они в этом не видят перемены своей участи.
Тут стали меня, безусловно, про революцию вспрашивать. Что к чему.
– Я, – говорю, – человек не освещенный. Но произошла, – говорю, – Февральская революция. Это верно. И низвержение царя с царицей. Что же в дальнейшем – опять, повторяю, не освещен. Однако произойдет отсюда людям немалая, – думаю, – выгода.
Только встает вдруг один, запомнил, из кучеров. Злой мужик. Так и язвит меня.
– Ладно, – говорит, – Февральская революция. Пусть. А какая такая революция? Наш уезд, если хочешь, весь не освещен. Что к чему и кого бить, не показано. Это, – говорит, – допустимо? И какая такая выгода? Ты мне скажи, какая такая выгода? Капитал?
– Может, – говорю, – и капитал, да только нет, зачем капитал? Не иначе как землишкой разживетесь.
– А на кой мне, – ярится, – твоя землишка, если я буду из кучеров? А?
– Не знаю, – говорю, – не освещен. И мое дело – сторона.
А он говорит:
– Недаром, – говорит, – мужички беспокоятся – что к чему… Старосту Ивана Костыля побили ни за про что, ну и князь, поскольку он помещик, – безусловно, его кончат.
Так вот поговорили мы славным образом до вечера, а вечером ваше сиятельство меня кличут.
Усадили меня, запомнил, в кресло, а сами произносят мне такие слова:
– Я, – говорит, – тебе, Назар, по-прямому: тени я не люблю наводить, так и так, мужички не сегодня завтра пойдут жечь имение, так нужно хоть малехонько спасти. Ты, мол, очень верный человек, мне же, – говорит, – не на кого положиться… Спаси, – говорит, – для ради бога положение.
Берет тут меня за ручки и водит по комнатам.
– Смотри, – говорит, – тут саксонское серебро черненое, и драгоценный горный хрусталь, и всякие, – говорит, – золотые излишества. Вот, – говорит, – какое богатое добрище, а все пойдет, безусловно, прахом и к чертовой бабушке.
А сам шкаф откроет – загорюется.
– Да уж, – говорю, – ваше сиятельство, положение ваше небезопасное.
А он:
– Знаю, – говорит, – что небезопасное. И поэтому сослужи, – говорит, – милый Назар, предпоследнюю службу: бери, – говорит, – лопату и изрой ты мне землю в гусином сарае. Ночью, – говорит, – мы схороним что можно и утопчем ножками.
– Что ж, – отвечаю, – ваше сиятельство, я хоть человек и не освещенный, это верно, а мужицкой жизнью жить не согласен. И хоть в иностранных державах я не бывал, но знаю культуру через моего задушевного приятеля, гвардейского рядового пехотного полка. Утин его фамилия. Я, – говорю, – безусловно, согласен на это дело, потому, – говорю, – если саксонское черненое серебро, то по иностранной культуре совершенно невозможно его портить. И через это я соглашаюсь на ваше культурное предложение – схоронить эти ценности.