Выбрать главу

— Выпусти меня отсюда! — прошипел он.

Она прижалась к нему, дрожа, не отпуская. Ее зрачки стали огромны.

— Она хочет сказать папе, Поль! Она хочет завтра сказать папе!

Когда ее шепот смолкал, слышался жалобный звук неторопливо падающих капель.

— Что сказать? Что она знает?

— Обними меня, Поль!

— Еще чего! Пусти меня. Пойдем отсюда.

— Она хочет сказать. Только ты можешь что-то сделать. Ты можешь помешать ей.

— Что сделать? Какого черта? Пусти меня!

— Если она даже скажет, это будет уже неважно. Обещай мне, Поль! Скажи, что ты…

— Что я женюсь на тебе? Ты об этом? Я тебе вчера сказал: нет. Пусти же меня!

— Хорошо, хорошо, — горячо зашептала она. — Я верю. Сначала не верила, а теперь верю. Ладно, не женись. Ты можешь помочь и без этого. — Она прижималась к нему, ее волосы, все ее тело манили обморочным сладострастием. — Тебе не обязательно жениться на мне. Так ты согласен?

— На что согласен?

— Слушай. Помнишь тот поворот с низкой белой загородкой, а за ней обрыв, очень крутой. Если машина пробьет загородку…

— Ну, помню. И что?

— Слушай. Ты будешь с ней в машине. Она не поймет и не успеет даже заподозрить. А эта загородка машины не задержит, и все решат, что произошел несчастный случай. Она ведь старая, ей немного надо, одного потрясения хватит, а ты молодой, и может, даже… Поль! Поль! — С каждым словом голос ее слабел, затихал, прерывался от напряжения, от безнадежности, а он только смотрел на ее побелевшее лицо, в ее глаза, полные отчаяния и страстного обещания. — Поль!

— А где же в это время будешь ты? — Она не шелохнулась, и лицо у нее было, как у сомнамбулы. — А, ясно. Поедешь домой поездом. Так?

— По-оль! — протянула она угасающим шепотом. — Поль!

В момент удара его рука, отказываясь подчиниться собственному движению, раскрылась и коснулась ее лица долгим дрожащим прикосновением, почти ласково. Он ухватил ее за шею и снова попытался ударить, и снова его рука воспротивилась — или что-то в нем воспротивилось. Он толкнул ее, и она отлетела к стене. Потом его шаги стихли, и тишину снова начал наполнять равномерный стук капель. А потом часы внизу пробили два, и Элли тяжело шагнула и крепче завернула кран.

Но звук не смолк. Капли словно все падали и падали, пока она лежала на кровати, вытянувшись на спине, без сна, без мыслей. Они падали все время, пока она с застывшей гримасой на измученном лице сидела за завтраком, падали, когда они прощались, когда садились в машину — бабушка между ней и Полем. Даже шум мотора не мог заглушить этот звук, но тут она вдруг поняла, что это такое. «Это дорожные знаки, — подумала она, глядя, как они уменьшаются, убегая назад. — А этот я даже помню; теперь осталось всего две мили. Подожду до следующего; и тогда я… Вот! Сейчас!».

— Поль, — сказала она. Но он не взглянул на нее. — Ты женишься на мне?

— Нет.

Она тоже не глядела на него. Она следила за его руками — как они легко покручивали рулевое колесо. Между ними сидела бабушка, очень прямая, застыв под древней черной шляпкой и глядя в одну точку перед собой — фигура, вырезанная из пергамента.

— Спрашиваю тебя еще раз, потом будет поздно. Говорю тебе, будет поздно. Поль… Поль?

— Сказал тебе — нет. Ты меня не любишь. И я тебя не люблю. У нас об этом и речи не было.

— Хорошо, хорошо. Ну, не люби. А без любви ты женишься? Помни — будет поздно.

— Нет. Не женюсь.

— Но почему, Поль? Почему?

Он не ответил. Машина мчалась вперед. Промелькнул первый знак, который она тогда заметила, — она подумала спокойно: «Почти доехали. Следующий поворот». И сказала громко, через глухоту сидевшей между ними старухи:

— Почему нет, Поль? Если из-за этих разговоров о негритянской крови, так я в них не верю. И мне это все равно.

«Вот он, — подумала она, — этот поворот». Дорога, изгибаясь, пошла вниз. Элли откинулась на спинку и увидела, что бабушка пристально смотрит на нее. Но теперь она не только не понизила голоса — теперь она и не таилась, не прятала лицо.

— А если у меня будет ребенок?

— Ну и что? Теперь уж ничего не поделаешь. Надо было раньше думать. Вспомни, ты сама меня позвала. Я тебя об этом не просил.

— Нет, не просил. Я тебя познала. Я тебя заставила. И в последний раз я тебя срашиваю — женишься? Быстрее!

— Нет.

— Ну, хорошо, — сказала она и откинулась на спинку сиденья. В этот миг дорога словно замерла, застыла, прежде чем ринуться по спуску вдоль обрыва; замелькал белый барьер. Элли сбросила с ног плед и увидела, что бабушка все так же следит за ней; тогда она нагнулась над коленями старухи, и их взгляды злобно встретились — измученной, отчаявшейся девушки и старухи, чьи уши были давно уже для всех замкнуты, но глаза не упускали ничего, — на бездонное мгновение последнего ультиматума неумолимого отказа.

— Ну, так умри! — крикнула она в лицо старухи. — Умри! — И схватила руль.

Поль попытался отшвырнуть ее, но она сумела всунуть локоть в рулевое колесо и, перегибаясь через тело бабушки, всей своей тяжестью поворачивала и поворачивала руль. Поль ударил ее кулаком по зубам.

— А-а! — вскрикнула она. — Ты меня ударил! Ударил!

Когда автомобиль прошиб барьер, ее подбросило, и на мгновение она легко, как птица, опустилась на грудь Поля. Ее рот открылся, а глаза округлились от испуга и удивления.

— Ты меня ударил! — жалобно бормотала она.

А потом она падала, одна, в нерушимом, мирном безмолвии, точно пустоте. Лицо Поля, бабушка, машина исчезли, пропали как по волшебству. Параллельно ее взгляду к небу бесшумно устремлялись обломки белого барьера и осыпающийся край обрыва, где шептался песок и, точно воздушный шарик, висел клуб пыли.

Откуда-то сверху донесся звук и замер — урчание мотора, шорох шин по гравию, а потом в деревьях вздохнул ветер, и их плюмажи заколыхались на фоне неба. К узловатому стволу одного из них привалилась машина — бесформенная груда обломков, а Элли сидела в россыпи битого стекла и тупо смотрела на дерево.

— Что-то случилось, — всхлипывала она. — Он меня ударил. А тепер они оба мертвые, и мне больно, и никто не идет.

Она застонала. Потом в растерянности подняла руку. Ладонь была красной и мокрой. Элли сидела, тихонько всхлипывала и тупо ковыряла ладонь.

— Полно стекла, а я его даже не вижу, — сказала она и всхлипнула, не спуская глаз с ладони, а теплая кровь медленно стекала на ее платье. Вновь высоко вверху пронесся звук и замер вдали. Она проводила этот звук взглядом.

_ Еше один проехал, — всхлипнула она. — Даже не остановился посмотреть, вдруг я разбилась.

ДЯДЯ ВИЛЛИ

I

Да знаю я, что говорят. Говорят, я не сам сбежал из дому, а меня сманил полоумный, и спасибо я его первый убил, а то бы обязательно он меня угробил через пару дней. А нет бы сказать, что никто как женщины, джефферсонские праведницы, выжили дядю Вилли из города, а я от него не отстал и что сделал, то сделал, а почему — потому что знал: дядя Вилли на свой лад с жизнью прощается, а как сцапают они его снова, так ему крышка навечно; сказали бы так — правду бы сказали. Меня ведь никто не сманивал, а дядя Вилли был вовсе не полоумный, хотя и мудрено ему было не свихнуться, уж очень об этом постарались. Никто меня не заставлял, еще бы сказали, что он меня уламывал, да я и без всяких прибежал бы как миленький, он и сам это знал. Я почему с ним поехал: потому что дяди Вилли был самый правильный человек, женщины и те с ним не сладили; он все равно распрощался с жизнью как надо и помер дай бог всякому, не зря же я ему помогал. Умирают ведь кто как может, только редко кто может как надо, что мужчины, что женщины, даже и те, кому позарез надо по-своему кроить чужую жизнь.

Дядей он никому не приходился, но все мы, да и взрослые тоже, называли его вслух или про себя дядя Вилли. Родни у него не было, одна сестра в Техасе, замужем за каким-то миллионером по нефтяной части. Жил он сам по себе в беленьком таком ветхом домишечке, где и родился, на окраине города, вдвоем со старым негром, таким Джобом Уайли; негр был еще старше его, он стряпал, прибирал и прислуживал в аптеке, какую завел еще дяди Виллин отец, и у дяди Вилли все шло по-заведенному с Джобовой помощью; за те двенадцать или четырнадцать лет, что он прожил под морфием, мы — сначала малышня, потом ребятня — его по-всякому навидались. Мы любили заходить к нему в аптеку: там за немытыми стеклами всегда было прохладно, тихо и сумрачно — он говорил, что оттого и не ставит витрин, кто их за такими стеклами разглядит, зато жара не проходит внутрь. А кто у него и бывал — только деревенские за готовыми снадобьями в бутылочках да негры за костями или картами: небось, за все сорок лет с рецептом к нему не наведался никто, и газировкой он не расторговался: стаканы-то были вроде стекол, их мыл старик Джоб, он же мешал сиропы и готовил мороженое с тех самых пор, как отец дяди Вилли завел аптеку в тысяча восемьсот пятьдесят каком-то году, и старик Джоб, конечно, стал подслеповат; правда, папа мой говорил, не оттого, что он тоже колется, а что день и ночь дышит одним воздухом с дядей Вилли.