— Ты должен верить мне, Говард! Верь мне! Верь! Ты должен!
— Хорошо, — сказал он. — Я верю. Хорошо.
И с тех пор, когда близилась полночь, он надевал пальто и шарф, прокрадывался вниз по лестнице и мимо светящейся двери, с шумом открывал и закрывал входную дверь, потом распахивал дверь в комнату матери — мать сидела в подушках, а на коленях у нее лежала корешком вверх раскрытая книга.
— Уже вернулись? — произносила миссис Бойд.
— Да. Эми поднялась наверх. Тебе что-нибудь надо?
— Нет. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Потом он поднимался, ложился в постель и — иногда — засыпал. Но иногда перед сном, а иногда и во сне он думал, говорил себе — то был спокойный обреченный пессимизм бессильного разума. Ведь так не может длиться вечно. Однажды ночью она услышит, как возвращается Эми. И я знаю, что она сделает. Но что сделаю я? Он думал, что он знает. Вернее, только часть его сознания заверяла его, будто знает, что он сделает, но он сомневался, и тут снова разум: не обойдется, беги, — сомневаясь, твердил в бессилии. Потому что никто никогда сам не знает, что будет делать в такой-то ситуации, при таком-то стечении обстоятельств: мудрецу со стороны, может, дано знать, предсказать логически, но самому — никогда. На следующее утро он видел Эми на соседней кровати, и тогда, при свете дня, голос разума замолкал. Но временами, даже при дневном свете мысль возвращалась, и он, как бы издалека, отрешенно созерцал свою жизнь — это порочное целое, то третье, что они вдвоем породили и утрата чего была бы теперь невосполнима, и он говорил себе: Да. Я знаю, что она сделает, и знаю, что Эми попросит меня сделать, и знаю, что я этого не сделаю. Но что же я сделаю? Однако вскоре он говорил себе, что ведь пока еще ничего не произошло и в любом случае до субботы еще шесть долгих дней; и в этом уже звучал не разум, тут просто было бессилие.
II
И вот, когда он проснулся от пронзительного звонка, то уже знал, что кровать рядом с ним все еще пуста, и также знал — как бы быстро ни добрался он до телефона, все равно будет поздно. Он не стал даже нашаривать туфли, босиком сбежал по ледяным ступеням, увидел, как стекло над дверью матери осветилось; подбежав к телефону, он снял трубку.
— О, Говард. Ради бога простите — это Марта Росс. Простите, что беспокою, но я знаю, что Эми будет из-за нее тревожиться. Скажите Эми, я нашла ее в машине, когда мы вернулись домой.
— Понятно, — сказал он. — В машине.
— В нашей машине. После того как Эми потеряла ключи от зажигания и мы подвезли ее домой до угла. Мы уговаривали ее зайти к нам, закусить, но Эми…
Тут голос исчез. Говард прижимал к уху холодную трубку и слышал на другом конце провода тишину; в ней был испуг, будто там затаили дыхание, защищаясь инстинктивно, по-женски. В сущности, это была даже не пауза; почти сразу же голос продолжал, хотя теперь он совсем изменился — стал ровным, вкрадчивым, сдержанным:
— Эми наверное уже в постели?
— Да, она уже в постели.
— О, простите, что я вас побеспокоила, подняла вас. Но я знала, что Эми о ней тревожится, поскольку это подарок вашей матушки, фамильная вещь, но, конечно, если Эми еще ее не хватилась, не говорите ей. — В трубке зажужжало. — Не говорите, что я звонила и вообще… — В трубке зажужжало. — Алло, Говард.
— Да-да, — произнес он, — я сейчас не скажу ей. Вы позвоните ей завтра.
— Хорошо, позвоню. Простите, что побеспокоила. Надеюсь, я не разбудила вашу матушку.
Он положил трубку. Ему было холодно. Сами собой поджимались на ледяном полу пальцы ног, но он продолжал стоять и смотреть на закрытую дверь, за которой, опершись на высокие подушки, сидела его мать, он видел ее восковое лицо, темные непроницаемые глаза и волосы, которые, как говорила Эми, напоминали свалявшуюся вату, а рядом — часы, стрелки которых мать собственноручно остановила на без десяти четыре в тот день пять лет назад, едва обретя способность снова двигаться. Когда он открыл дверь, все было в точности, как он себе представил, вплоть до положения стрелок.
— Ее нет в этом доме, — сказала миссис Бойд.
— Она в постели. Вы ведь знаете, когда мы пришли. Просто она забыла свое кольцо у Марты Росс, и Марта позвонила.
Но мать, очевидно, и не слышала его.
— И ты клянешься мне, что она в эту минуту находится здесь, в доме.
— Да, конечно. Она спит, я же сказал вам.
— Тогда пошли ее сюда пожелать мне спокойной ночи.
— Это еще зачем. Я не стану ее будить.
Они поглядели друг на друга поверх спинки кровати.
— Значит, не пришлешь?
— Нет.
Они все еще не спускали друг с друга глаз. Потом он стал медленно поворачиваться: он чувствовал, как она наблюдает за ним.
— Тогда скажи: она ведь брошь потеряла?
Он и тут не ответил. И только взглянул на нее, закрывая за собой дверь; они были на удивление похожи — смертельные, непримиримые враги, люди одной крови, яростно ненавидящие друг друга. Он вышел.
Вернувшись в спальню, он включил свет, отыскал туфли, подошел к камину, подбросил угля в горячую золу, расшевелил пламя. Часы на камине показывали без двадцати час. Камин разгорелся, и дрожь его стихла. Он вернулся в постель и выключил свет, огонь в камине вспыхивал отблесками на мебели, флаконах и зеркалах туалетного столика и на маленьком зеркале над его комодом, где стояли три серебряные рамки — две побольше, с фотографиями его и Эми, и маленькая между ними, пустая. Он просто лежал. Совсем ни о чем не думая. Только однажды спокойно подумал: Так вот оно. Теперъ-то, наверное, я узнаю, пойму, что я собираюсь делать, — и ничего больше.
Казалось, пронзительный телефонный звонок по-прежнему упрямым эхом наполнял дом. Потом он услышал тиканье часов на камине — звук был размеренный, холодный, негромкий. Он включил свет и взял книгу — она лежала раскрытая, обложкой вверх на столике у его подушки, — но оказалось, что тиканье часов не дает ему сосредоточиться на чтении, и он встал и подошел к камину. Стрелки показывали теперь половину третьего. Он остановил часы, повернул их циферблатом к стене, потом взял книгу и сел к камину, теперь он мог сосредоточиться на словах, на смысле, — теперь, когда время его не тревожило. Трудно сказать, когда он понял, что уже не читает, и вскинул голову. Не было слышно ни звука, но он знал, что Эми дома. Он не мог бы сказать, откуда ему это известно. Просто он сидел и ждал — неподвижно, не дыша, держа на весу утешительницу-книгу. Он услышал голос Эми:
— Это я, мама.
Она сказала «мама», — подумал он, все еще не двигаясь. — Она снова назвала ее «мама». Он пошевелился, аккуратно положил книгу, отметив место, где читает, но шел он теперь свободно, не пытаясь приглушить шаги, а открыв дверь, увидел, как Эми появилась из комнаты миссис Бойд. И вот Эми поднимается по лестнице, она тоже идет свободно, и ее острые каблучки неестественно громко и резко стучат в доме, скованном ночною тишиной. Она кралась в чулках, но когда мать ее окликнула, снова надела туфли, подумал он. Она не спеша поднималась и еще не видела Говарда, в полутьме лестницы лицо ее казалось лепестком на фоне мехового воротника, оно излучало розово-хрустальный аромат морозной ночи, из которой она только что возникла. Потом она увидела его на верхней площадке. Лишь на секунду, на мгновение остановилась как вкопанная, но тут же двинулась снова — словно просто споткнулась — и, проходя мимо него (он стоял в стороне), переступая порог спальни, сказала:
— Что, очень поздно? Я была у Россов. Они высадили меня на углу: понимаешь, потеряла в клубе ключи от зажигания. Может быть, ее разбудил шум машины?
— Нет, она не спала. Ее разбудил телефон.
Не снимая шубки, она подошла к камину и протянула к огню руки; казалось, она не слышит Говарда, лицо ее в отблесках камина было розово, и от нее шел все тот же запах холода, летучий морозный аромат.
— Да. Свет у нее был уже включен. Не успела я открыть входную дверь, как поняла, что мы попались. Даже порог не успела переступить, а она зовет: «Эми!», тут я откликнулась: «Это я, мама», а она: «Войди, пожалуйста», и вижу — лежит, глаза эти без зрачков, волосы — будто кто выдернул клок старой ваты, — лежит и говорит: «Ты понимаешь, конечно, что тебе придется покинуть этот дом сейчас же. Спокойной ночи».