Выбрать главу

— Ты знаешь, о чем речь, — резко сказал он. — Она не звонила мне ни разу в жизни. Ей незачем. Да еще с такой просьбой. Когда это я забывал к ней заехать по дороге в город?

— А мне почем знать? — сказала она. — Или, может быть, ты такой же примерный сыночек, как муж и отец? — Ее голос пока еще не сорвался на визг, даже не стал излишне громок, и никто не определил бы, участилось ли у нее дыхание, так неподвижно она сидела, окостенелая под своей безупречной и безжизненной шевелюрой, взирая на него с бескровным и оскорбленным непрощением. Поверх роскошного стола они смотрели друг на друга — эти двое, что двадцать лет назад вот так же сразу, естественно, не раздумывая, обратились бы в беде друг к другу; обратились бы, возможно, еще десять лет назад.

— Ты знаешь, о чем речь, — сказал он, по-прежнему резко, стараясь удержать дрожь, которую, несомненно, объяснял вчерашней выпивкой, похмельной слабостью. — Она не читает газет. Она их и в глаза не видит. Уж не ты ли ей подослала?

— Я? — сказала она. — Подослала? Что?

— Проклятье! — гаркнул он. — Газету! Посылала? И не ври мне.

— А хоть бы и так! — выкрикнула она. — Что она за персона такая, что ей нельзя про это знать? Что за персона, чтоб ты ее так оберегал — не дай бог узнает? А позаботился ты, чтоб я не узнала? Позаботился, чтобы это вообще не случилось? Что ж ты об этом-то столько лет не удосужился подумать, а только напивался, глушил свое пойло и не знал, не замечал, не беспокоился о том, как Саманта…

— Извиняюсь, мисс Эйприл Лалир, звезда экрана, — сказал Войд.

Они не удостоили его вниманием; они скрестили взгляды поверх стола.

— Ах, так, — сказал он с каменным спокойствием, едва шевеля губами. — Выходит, и здесь я виноват? Выходит, это я сделал из дочери потаскуху? Ты скажи еще, что это я сделал сыночка педе…

— Замолчи! — крикнула она. Теперь она дышала тяжело и часто; они скрестили взгляды поверх изящно накрытого стола; поверх пятифутовой полосы необратимого отчуждения.

— Полно, полно, — сказал Войд. — Не мешайте девочке делать карьеру. Наконец-то после стольких лет человек, похоже, нашел себе роль, которую способен… — Он осекся: отец повернул голову и теперь смотрел на него. Войд застыл в кресле, глядя на отца с затаенно-нагловатым, почти женским выражением. Вдруг оно сделалось совсем женским; с приглушенным коротким возгласом он выбросил вперед ноги, собираясь вскочить и обратиться в бегство, но опоздал; Айра уже стоял над ним, ухватив его одной рукою — не за ворот, а прямо за лицо, так что рот Войда собрался в комок, слюнявя жесткую и трясущуюся отцовскую ладонь. Подскочила мать и попыталась разжать Айре пальцы, но он отшвырнул ее, а когда она стала наскакивать снова, сгреб и ее свободной рукой и удерживал на расстоянии, как она ни сопротивлялась.

— Ну, давай, — сказал он. — Договаривай.

Но Войд не мог говорить, оттого что его разинутый рот стиснула отцовская рука, а еще вероятней — от ужаса. Из его глотки вырывалось плаксивое, полное ужаса стенание, тело отделилось от кресла и билось и корчилось, а отец все держал его одной рукой, удерживая другою его орущую мать. Но вот Айра отшвырнул его прочь от себя; Войд один раз перекувырнулся, вскочил на ноги и, пригибаясь, заслонив лицо выставленным локтем, попятился к двери в дом, изрыгая ругательства. Он скрылся. Айра обернулся к жене, затихшей, наконец, под его рукою; она задыхалась, искусно наведенный грим четко обозначился у нее на лице, словно вырезанная из бумаги, аккуратно наклеенная маска.

Он отпустил ее.

— Ах ты, пьяница, — сказала она. — Ах ты, пьянчуга несчастный. И он еще удивляется, что его дети…

— Точно, — сказал он спокойным голосом. — Пусть так. Не в этом сейчас суть. Этого уж не изменишь. Суть в другом — как тут быть. Отец, тот знал бы. У него раз был похожий случай. — Он говорил деловито, непринужденно, дружелюбно, и она, все еще тяжело дыша, невольно примолкла и насторожилась. — Я помню. Мне было лет десять. У нас в амбаре завелись крысы. Чего мы только не перепробовали. Терьеров пускали. Сыпали яд. И вот однажды отец сказал: «Идем». Мы пошли к амбару, законопатили все щели, дыры. И подожгли. А? Что скажешь?

Но и ее уже не было рядом. Он постоял, чуть сощурясь; в глазных яблоках, отдаваясь в голове глухими, ровными толчками, пульсировала боль от вкрадчивого, назойливого солнца, от яростной и невинной цветочной пестроты.

— Филипп! — позвал он.

Явился филиппинец, темноликий, бесстрастный, с горячим кофейником, поставил его рядом с пустой чашкой и стаканом апельсинового сока на льду.

— Подай-ка мне выпить, — сказал Айра.

Филиппинец покосился на него и стал наводить красоту на столе, отодвинул чашку, переставил кофейник, опять пододвинул чашку. Айра наблюдал.

— Ты слышал? — сказал Айра.

Филиппинец выпрямился и посмотрел на него.

— Вы сами не велели подавать раньше сока и кофе.

— Принесешь ты выпить или нет? — рявкнул Айра.

— Слушаю, сэр, — сказал филиппинец.

Он вышел. Айра проводил его взглядом; такое случалось не первый раз: он прекрасно знал, что пока не выпьет сок и кофе, коньяку ему не будет, непонятно только, откуда филиппинец изловчался незаметно следить за ним. Он вновь уселся за стол, развернул скомканную телеграмму и, держа в другой руке стакан с апельсиновым соком, стал читать. Телеграмма была от его секретаря: «Вчерашним сообщением опоздал уже печатали тираж тчк Треть материала пойдет на первой полосе тчк Договорился встрече вами сегодня концу дня здании суда тчк Ожидаю вас конторе либо звонка». Так и не поднеся стакан к губам, он перечел телеграмму. Потом отложил ее, поставил стакан, встал, пошел, подобрал газету с пола, куда швырнул ее Войд, и прочел заголовок на полполосы: «ДЕВИЦА ЛАЛИР МЕСТНАЯ УРОЖЕНКА И ДОЧЬ ПОЧТЕННЫХ РОДИТЕЛЕЙ. Призналась, что ее настоящее имя — Саманта Юинг. Дочь Айры Юинга, местного торговца недвижимостью». Айра спокойно дочитал, спокойно сказал вслух:

— Это японец ей показал газету. Садовник показал, чтоб ему, гаду.

Он снова сел за стол. Спустя немного вошел филиппинец, теперь уже в ярком пиджаке под твид, принес ему коньяку с содовой и сказал, что машина подана.

II

Его мать жила в Глендейле; этот домик он снял, когда женился, а после купил его; здесь родились его сын и дочь, — одноэтажный и длинный, он стоял в глухом кольце перечных деревьев, цветущих кустов, ползучих растений, выращенных садовником-японцем, и лепился к подножию холма, где на вылизанном, ухоженном теперь пустыре, кипарисово-мраморное, броское, точно театральная декорация, простерлось кладбище, а над ним в низинном тумане Сан-Фернандо рубиновым широким заревом невидимых огней расплылась электрическая вывеска из красных лампочек, словно дальше, за гребнем холма, лежал не рай, а преисподняя. Рядом с длинной спортивной машиной, где, читая газету, сидел филиппинец, дом казался игрушечным. Но другого она не желала, как не желала завести себе прислугу, машину или хотя бы телефон, — чуть сгорбленная, костлявая и сухая, не раздобревшая даже от калифорнийской благодати и житья в достатке, такая, какой она сидела сейчас перед ним на одном из стульев, которые ей во что бы то ни стало понадобилось тащить с собой в такую даль из Небраски. Первое время она довольствовалась тем, что мебель хранится на складе, все равно нужды в ней не было (когда Айра перевез жену и детей из этого дома в другой, откуда потом переехал снова, мебель тоже покупали новую, а первый дом оставили матери вместе со всей обстановкой), но однажды, он уж точно не помнил когда, он обнаружил, что она забрала один стул со склада и водворила в доме. После, почуяв в ней затаенную неуспокоенность, он предложил убрать из дома мебель и взять со склада всю, какую она привезла, однако она не согласилась, и то ли по прихоти, то ли по каким-то своим соображениям предпочитала держать мебель из Небраски там, где она есть. На этом стуле, с вязаной шалью на плечах, она выглядела посторонней, неуместной в таком доме, такой комнате — не то, что ее сын, смуглый от пляжного загара, с картинной сединой на висках, одетый во все яркое и дорогое, изысканно дополняющее друг друга. Она почти не изменилась за эти тридцать четыре года; и она, и Айра Юинг-старший, каким его запомнил сын, — посмертно он, как и при жизни, претерпел мало изменений. По мере того, как застава из землянок средь прерий Небраски перерастала в поселок, а поселок потом — в город, по-настоящему разрасталось лишь одно: слава его отца, она росла, придавая ему очертания великана, который в некое безвозвратно минувшее, хоть и не столь уж давнее время с голыми руками вступил в богатырскую схватку с немилосердной землей и выстоял, и в известном смысле одержал победу — и как тенью был город, так тенью же была слава; тенью, совершенно не соизмеримой с сухим и угловатым мужчиной, живым человеком, отбросившим ее. И с живою женщиной — как по тому времени оба они запомнились сыну. Люди как люди, дышали воздухом, должны были, подобно ему, есть, спать, однажды породили его на свет — и были при всем том совсем чужие, словно бы иного племени; стояли бок о бок в непреложном одиночестве, словно бы забрели сюда ненароком с иной планеты; не как муж с женою стояли, но как кровные брат и сестра, единосущные двойники; ибо своею твердостью, своею волей и способностью выстоять снискали для себя непостижимый покой и мир.