Выбрать главу

Он просит о другой душе: „стеклянной, рассыпающейся при ударе", но ему дается стеклянное тело, облекшая душу колба, та реторта, в которую он нырнул, с ней и скользит по дорогам другой страны, другой тьмы. И эту стеклянную плоть грозит раздавить, навалившись, „куреньями раскормленное небо".

Что же внятно ему, кроме толкотни атомов, боли, тьмы и сиянья?

Оттуда, изнутри природы, из ее ночи он и Землю видит по-другому: „Земля есть диск меж полусфер дневных", и, в то же время, видит червей с их „клееными головками", т. е. как и полагается: „и внял я неба содроганье… и гад морских подводный ход". В чреве поэзии О. Юрьева поглощается и переваривается опыт русской и английской поэзии (воспринятый помимо Бродского, что редкость). Порой он проникает в самый клубень когда-то кем-то сочиненного стихотворения, в его зерно, и выращивает второй росток, не парафраз и не двойник, а стихотворение-брат, как это произошло в стихотворении „Пряха" по отношению к „Пироскафу" Баратынского. Замечательный финал этого стихотворения как бы вырастает из первообраза:

Сколько сглотнул я оскользкого мяса, Сколько струящейся соли вдохнул, Прежде чем олово смертного часа В якорь бессмертного часа вогнул.

То, что он произносит, издали кажется гудением, бормотанием, смешением древних и загадочных и новорожденных слов, таких как „бездух", например. Но на самом деле все предельно точно, ничего лишнего, и все взвешено на чутких весах.

Довольно часто Юрьев пишет в новом для русской, да и для всякой лирической поэзии, жанре, присущем раньше только драматургии, почти исключительно трагедии. Собственно, это и не жанр вовсе, а часть античной драмы — хор. Можно предположить, что это пристрастие тянется за ним из драматургии, что это — фрагмент ненаписанной трагедии. Но это не так — во-первых, хор по самой своей сути всеобщ и безличен, и потому, как перчатка руке, годится этому змеящемуся голосу, а во-вторых — хоры как бы окружают со всех сторон (еще не со всех) невидимое и невыразимое пространство. Может быть, как сигнальные огни указывают кому-то место для приземления, и от этого оно всем своим молчанием становится почти видимым, хотя бы по абрису, и существующим. Поэт всегда немного шпион у Господа Бога.

В плоти и крови стихов Олега Юрьева растворился опыт чтения и всасывания русской поэзии, и он, наверно, уже последний поэт, поэт Предела. Дальше уже — увы — вслед за Европой — „рифмованная проза", „размышленчество", или плагиат, или мертвая вируозность.

Ни воронов, ни кентавров, ни других архаичных, как сама Поэзия, существ уже не будет.

1994

ПРОИСХОЖДЕНИЕ АРНО ЦАРТА

Году в 79-м мне захотелось сочинять стихи от имени мужчины: так, чтобы все поверили в его реальное существование, вроде Черубины де Габриак, только сильного пола. Имя дала ему Арно, в честь немецкого поэта Арно Хольца, чья статья о поэтическом ритме когда-то меня поразила: в ней говорилось о том, что каждая перемена чувства, изменение мысли в стихотворении должны сопровождаться трансформацией ритма. А фамилию придумала, отбросив первые две буквы светлого имени.

Представлялся он мне полурусским-полунемцем, худым и чуть выше среднего роста. Впоследствии, когда я нашла человека, согласившегося для смеха себя за него выдавать, внешность его (для других, по крайней мере) изменилась. Он стал двойником Юры Латышева, высоким, полноватым и с длинными светлыми волосами, которых у Юры не было, он надевал парик. В таком виде он предстал перед Виктором Кривулиным, которого первого я хотела с этим поэтом познакомить, чтобы Витя устроил ему чтение в „Клубе-81". Так бы оно и вышло, если б меня не разоблачили раньше времени.

Арно Царт по замыслу должен был вызывать всеобщее обожание, но сам оставаться всегда холодным, „ледяное сердце", как сказала о нем Лиса. Вначале я написала два стихотворения от его имени, но внезапно он стал вместо автора персонажем и стал писать о себе в третьем лице, сочинив поэму о себе и любви к нему Лисы. Потом еще одну уже о самой Лисе, которая внезапно становится совершенно другой, коварной и лукавой, совсем не такой преданной и страдающей, как в первой поэме. То ли Лиса мстила за несчастную любовь, то ли она была на самом деле им самим, его скрытой сущностью и переняла все его свойства. Получилось сочинение вроде матрешки: я, внутри меня Арно, а внутри него Лиса.

Витя стал расспрашивать Юру-Арно, где он учился, искать общих тартуских знакомых. Юра очень нервничал, и вид у него был виноватый, он что-то невнятно бормотал. Я его перебивала и давала Вите нужные сведения. Но того это не насторожило, он все отнес на счет нерусскости. Юра, вообще очень артистичный по природе, совсем смутился и почти не мог читать стихи, которые Лена, его жена и моя подруга, заранее спрятала в своей сумочке, по листочку вынимала и говорила: „Арночка, это читай, это не читай", изображая жену-поклонницу. Юра бледнел и запинался. Я не выдержала, отняла у него листочки и прочитала как можно невыразительнее, но все же своим голосом, со своими интонациями свои стихи. Но Витя все-таки не узнал мою лапу. „Да, — сказал он по окончании чтения, изумленно глядя на Юру, — вот что значит западная культура! Европа! Мы с тобой, Лена, так не можем". — „Да уж куда нам!"