Но главное — я поняла, что лучшее в жизни — путешествие, но не просто путешествие, а оно навеки связалось во мне с гастролями, с тем, чтобы играть для других. Потом я еще ездила — уже позже — на гастроли в Киев, почти родной город. Там я полюбила церковь, зайдя однажды во Владимирскую. То есть самые главные вещи случились в душе на чужих гастролях. Не совсем чужих все же, это был родной театр. А мои начались позже, когда я тоже стала ездить по всему миру на разные поэтические фестивали, но это было позже, гораздо позже. Но тогда гастроли стали моим идеалом жизни.
Всегда, когда мне случалось проходить по пустой огромной сцене БДТ, гудящей беззвучно всем, что на ней было прошептано, выкричано, со всеми ее смертями и любовями, я волновалась, как в церкви. Запах только что прошедшего спектакля или предчувствие того, который вечером начнется, витали над ней, внушая мне, что существование на сцене есть высокая форма жизни, что она выше, заманчивее и таинственней обыденной.
Однако я никогда не хотела всерьез быть актрисой, скорей драматургом. Хотя Георгий Александрович Товстоногов хотел попробовать меня в роли дикой глухонемой девочки в одной американской пьесе, но потом раздумал ее ставить. А я загорелась, думала о ней ночами, вживалась в роль, читала Станиславского.
Потом, когда я была с мамой на гастролях в Киеве, меня попросили как притеатрального ребенка сыграть рольку в пьесе Арбузова “Иркутская история” — Девочку с булкой, выручить театр, потому что обычная исполнительница осталась в Ленинграде. Роза Сирота со мной серьезно репетировала, я должна была выйти и попросить у Дорониной, игравшей Вальку-продавщицу, булку для бабушки, как можно жалобнее. Две фразы… и все.
На меня натянули какое-то детское платьице, мне было стыдно, я была уже почти подростком.
Настало время выходить. Это было ближе к концу спектакля, я стояла в кулисах и дрожала от ужаса, представляя, что сейчас нырну в это инобытие, в эту иную воду театра. Вот я выхожу, еле слышным голосом прошу у Дорониной булку, так что она даже переспросила, чтобы зрителю было понятно, чего я хочу. Она повернулась спиной к залу и подбадривающе улыбалась мне. (О, эти невидимые залу улыбки и перемаргивания актеров, еще одно измерение любого спектакля!) Наконец, сует мне булку, и я в полной прострации роняю ее на пол, и булка, будучи используема не в одном спектакле, сухая как камень, рассыпается на мелкие части. Доронина, смеясь, подбирает ее под смех зала, и я в ужасе ухожу. Спрашиваю у мамы: “Ну, как я сыграла?” Она не видела, она так волновалась, что бегала вокруг театра. Другие говорили: “Хорошо, только тихо очень”. Товстоногов поздравил меня с дебютом.
И впервые я почувствовала творческую опустошенность, послеспектакльную тоску, что так часто пришлось потом, после чтений, испытывать.
Потом дома меня опять заставили выйти на сцену в этой роли, но мне уже было невыносимо стыдно, тем более среди зрителей я заметила Нику Товстоногова, моего приятеля. Больше я на сцену не выходила.
Там же в Киеве гастролировал тогда МХАТ (до приезда БДТ, мы с мамой приезжали всегда раньше, чтобы она успела подготовить прессу). Я видела у них “Братья Карамазовы”. Все актеры были лет на тридцать старше своих персонажей, даже Карамазов-отец, которого играл (гениально) Прудкин, он был и отвратительный и смешной, жалкий и трогательный. Породистый, барственный Ливанов замечательно играл Дмитрия, а Ивана — Борис Смирнов. Помню еще огромный хор цыган и подробность и убедительность бутафории.