Выбрать главу

(“Воздушное евангелие”)

Те же фигуры и движения, с подъемом на пальцы, подскоком и зависанием, которое заканчивается “бешеным поворотом в воздухе всем телом” (описывал Волынский револьтад). Это и есть образование изгибающимся телом складки и щели занавеса, в которой показывается небесный балет: и превращающиеся фигуры Бога — огненный шар, крест, и дрожащие демоны, сидящие “крyгом”… Все танцующий изображает одним непрерывным стремлением тела, будто рисует на земле и в воздухе. Звучащие паузы в отмеченных местах (…) — разной силы аккорды, переборы, звон и трели, возникшие из сплетения соседних движений, — музыка во время грозы.

“Танец ангела” до Иоанна впервые станцевал Марсий в начале великолепной “Элегии на рентгеновский снимок моего черепа”:

Был богом света Аполлон, Но помрачился — Когда ты, Марсий, вкруг руки Его от боли вился.

Этот струящийся танец боли и радости на одной колеблющейся, готовой исчезнуть точке опоры и с устремленностью к тому, чтобы оторваться, вознестись, имеет исток и образец: “танец свечного пламени” — перевернувшейся, вставшей на ножку (или на голову?) и привязанной к месту, полуостановленной молнии. В танце ангела-свечи — подпись, монограмма поэта. В пляске обезумевшего Марсия боль, которую причиняет молния или ее земное перевернутое воплощение, переносится на них. Они болят.

Поединок с Марсием для Аполлона тоже не прошел бесследно: “И вот теперь он бог мерцанья…” — бог электричества, совпадая и чередуясь с Дионисом, которого заменял Марсий. Преображение Аполлона произошло через боль Марсия. Орфическое совмещение Аполлона и Диониса — в поэме “Хомо Мусагет. (Зимние Музы)”: летят, обнявшись, Аполлон и Дионис, а за ними — поэт-матрос в лодке. И значит, боги летят над водбaми.

Мерцание (бог мерцанья), электрическое вспыхивание — в этой вертящейся, обратимой божественной паре. И с очень характерным спадением полового отличия в “матросе”. В стихотворении “Верчение” спадало и само неразличение: “с худых запястий / Венеры и Гермесы гири”. Во время полета плоть не просто преображается, а растворяется. Растворяется сама материальность с ее границами и координатами. В этом смысл “верчения”, tour ‘а. Тут уже не другое тело, а без тела, чистая энергия.

Та “огненная карусель”, которую наблюдают в грозу и, отрываясь от земли и становясь ею, воспроизводил в танце Давид, представляется в стихотворении “Верчение”:

Кружись, вертись! Раскинутые руки, Вращаясь, струят ветер, А после ветра диск Сам понесет. (…) Ты превращаешься (…) В водоворот…

Тут особое сотрясение тела — от появления (вознесения) рифмы (нарушение строя строфы, “поворот”), от повторения и поддержанности пространственного строя: равномерность колебания сменила неравномерность (поворот) — от этого двойного верчения. Эти “сотрясения тела” возвращают, точно отбрасывают (отражают) ощущающее тело к предшествующим стихам. Там, между ними, в белом зиянии, и происходит звучание, субъективно воспринимаемые аккорды. Эти звучания не сопровождают танец, а им создаются.

Верчение — это пируэт (pirouette), движение, в котором, по Лопухову, “изливается энергия”. И единственное движение, производящее отчасти и жуткое впечатление, в котором тело теряет идентичность: определенность границ — расплывается. Героиня и становится самим этим изливанием энергии, пируэтом, представленным общим результирующим движением во время грозы в небе, принимающим вид карусели, электрического круговорота и ключа.

В своем “третьем монологе” гётевский Фауст перебирал версии перевода начальной строки Иоаннова Евангелия и останавливается на варианте “Im Anfang war die Tat” (“дело”, по Пастернаку; другое значение — действие). Елена Шварц поправила бы: “im Beginn war die Bewegung” (движение). Ее летящая становится чистым движением. Или в него возвращается. Пируэтом, или чистой энергией, становится само тело стихотворения, раскидывающееся (чтобы взять force), изгибающееся, сжимающееся, запрокидывающееся. И эти движения передаются читателю/зрителю, заражают его, он их повторяет. То есть это уже чтение как танец и производство фигур.

Олег Юрьев

СВИДЕТЕЛЬСТВО

Елена Шварц
* * *
Как эта улица зовется — ты на дощечке прочитай, А для меня ее названье — мой рай, потерянный мой рай. Как этот город весь зовется — ты у прохожего узнай, А для меня его названье — мой рай, потерянный мой рай. И потому что он потерян — его сады цветут еще, И сердце бьется, сердце рвется счастливым пойманным лещом. Там крысы черные сновали в кустах над светлою рекой — Они допущены, им можно, ничто не портит рай земной. Ты излучал сиянье даже, заботливо мне говоря, Что если пиво пьешь, то надо стакана подсолить края. Какое это было время — пойду взгляну в календари, Ты как халат, тебя одели, Бог над тобою и внутри. Ты ломок, тонок, ты крошишься фарфоровою чашкой — в ней Просвечивает Бог, наверно. Мне это все видней, видней. Он скорлупу твою земную проклевывает на глазах, Ты ходишь сгорбившись, еще бы — кто на твоих сидит плечах? Ах, я взяла бы эту ношу, но я не внесена в реестр. Пойдем же на проспект, посмотрим — как под дождем идет оркестр. Как ливень теплый льется в зевы гремящих труб. Играя вниз, С «Славянкой» падает с обрыва мой Парадиз.