Выбрать главу

Проезжая на велосипеде по Улоф-Вийксгатан, он всегда смотрел на окна квартиры семейства фон Беккер. Несколько раз он слегка замедлял ход при виде Марлен, которая иногда отвечала на его кивок вспышкой неуверенной улыбки, а иногда вообще его не замечала.

Оказываясь на Мольндальсвэген, Мартин Берг оставлял пальто на вешалке у входа. Зажигал сигарету, откидывался на спинку дивана и фиксировал взгляд на лекторе. Он вытаскивал из нагрудного кармана огрызок карандаша и записывал. Он научился говорить так, словно мысль только что пришла ему в голову, и сопровождал слова небрежными жестами. Следующее его эссе вернулось с восклицательным знаком и похвалой, записанной на полях шариковой ручкой. Он поднимал руку, и преподаватели запомнили его имя. Он читал каждый заданный текст минимум два раза.

В его экземпляре Философского словаря было полно загнутых страниц и закладок, подчеркиваний и заметок на полях. Он читал всю рекомендованную литературу. И уделял изучению философии столько времени, что на сочинение романа действительно ничего не оставалось. Но его это не огорчало – у него появилась идея вплести в текст некое философское измерение, это и будет отличать его роман от «Джека» и всех «джекоподобных» книг, поэтому потраченное время становилось инвестицией.

III

ЖУРНАЛИСТ: Встречались ли на вашем пути обычные… писательские трудности?

МАРТИН БЕРГ: Знаете – когда вы берёте ручку – образно говоря, потому что от руки больше никто не пишет, – когда вы берёте ручку, вы становитесь богом. Вы свободны в выборе решения. И возникает соблазн описать мир таким, каким, как вам кажется, он должен быть. Поставить всё на свои места. Сделать героя идеальным и позволить ему победить. А его антагониста сделать крайне несимпатичным и воздать ему по заслугам. Не знаю, возможно, писатель иногда даже не прочь рассказать другим людям, как им следует жить. Или позволяет героям осуждать или предупреждать. Да ради бога, пожалуйста. Мы живём в свободной стране. И можем писать о чём угодно. Другой вопрос, насколько это будет художественно… не говоря уж о том, что именно почерпнёт из написанного читатель.

* * *

– Я хочу съехать, – сказал Мартин.

– М-м, – произнёс Густав, стоя у мольберта. Основа картины, как казалось Мартину, уже была готова. Если Густав, конечно, не поменяет стиль и не начнёт рисовать в абстрактной манере. Что вполне возможно, он же всё время вопит об этом нефигуративном искусстве Шандора и собственной «несчастной привязанности к сюжету».

Мартин лежал в мастерской на продавленном диване и пил виски из спецзапасов. Это было в ноябре. Пронизывающий холод, свирепый ветер. Всю дорогу до Хисингена он, дрожа, простоял на палубе (на максимальном расстоянии от леера), любуясь роскошными сумерками. А придя в школу, обнаружил, что Густав стоит во дворе и любуется тем же небом, и последний луч умирающего света отражается в стёклах его очков.

Все разошлись по домам, вернее, по компаниям. Кроме Густава, в здании оставалось два-три человека. Откуда-то доносилась приглушенная музыка, и в тёмный коридор падала полоска света. Остаться тут всё равно лучше, чем пойти к себе и разбирать скучные выкладки Фреге.

Всякий раз, когда Мартин переступал порог дома на Кунгсладугордсгатан, его лёгкие заполняло нечто густое и вязкое, словно бремя истории давило на грудь, а движения становились замедленными, как под водой. Ему даже хотелось, чтобы произошёл какой-нибудь конфликт, от которого можно было бы оттолкнуться. Чтобы ему пришлось собрать свои вещи и уйти. Но там сидела мама, она читала, низко падал свет от лампы, мама курила и ела леденцы. Отец смотрел истерически-юмористическое шоу по телевизору с отключённым звуком, потому что из-за типографского грохота у него шумело в ушах. Из комнаты Кикки доносились обрывки телефонной болтовни.

Сходив за виски, Мартин снова растянулся на диване.

– Я даже писать больше не могу. Мне кажется, дело в помещении. Это самое забытое богом место всех времён и народов. Там не смог бы писать даже Уоллес. И Стриндберг не смог бы, хотя он писал непрерывно, даже когда стал параноиком и пытался синтезировать золото. Клянусь, в моей комнате не выдержал бы даже Стриндберг. Там никто бы не выдержал.