Добровы так и не отвыкли от привычки жить с открытой дверью. И была эта дверь открыта в переднюю, где проходили все жильцы квартиры и все посетители, а среди жильцов была и женщина, получившая комнату по ордеру НКВД. И потеряли они в 1937 году стольких друзей в недрах Лубянки! Перечисление погибших было в одной из глав романа "Странники ночи", которая называлась "Мартиролог". Этот роман Даниил Леонидович начал писать в 1937 году. До него работал над поэмой "Песнь о Монсальвате", в некоторой степени основанной на средневековых легендах. Эту поэму он не закончил и никогда больше к ней не возвращался.
* * *
С 1937 года, по существу, шла уже наша общая с ним жизнь, сначала как очень близких друзей, позже как мужа и жены.
Так, как жили мы, жил целый круг людей в те годы, поэтому я попытаюсь рассказать, какой была эта жизнь.
Подавляющее большинство жили в то время очень бедно. Почти все обитали в коммунальных квартирах, куда, по большей части, были насильственно впихнуты совершенно чуждые люди, несовместимые друг с другом.
Сейчас говорят, что в то время были частые снижения цен. Возможно, этого я не помню; зато хорошо помню, как мы покупали масло в количестве 100 грамм или кусочек колбасы – она действительно была очень вкусна и сортов было много, только все на цену смотрели... А в провинциальные города посылали посылки с макаронами.
Но это было лишь фоном, на котором разворачивалась настоящая жизнь. А ею, настоящей жизнью, были прекрасные концерты в Большом зале Консерватории; были встречи с друзьями – по три-четыре человека, с приглушенными (от соседей) беседами на самые, казалось бы, отвлеченные темы – для нас самые главные.
Даниил Андреев, пишущий поэму о Монсальвате, был не только понятен в захваченности этими образами, он был бесконечно дорог и необходим нам. Потому что для нас, русских – т.е. причастных российской культуре, – тема сокрытой святыни, несущей духовную помощь жаждущим этой помощи в окружающем страшном мире, была, вероятно, самой драгоценной.
Возможно, поэтому и не шла в те годы в Большом театре опера Римского-Корсакова "Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии": не только мы понимали насущность сокрытой святыни, но и те, кто разрушал храмы – явные святыни; кто преподавание истории в школах свел к тенденциозному рассказу о бунтах и революционных движениях, где за Спартаком непосредственно следовали крестьянские войны в Германии; кто выламывал кресты на могилах Владимира Соловьева, Языкова и Хомякова.
Православная Церковь, с вырванными, как языки, колоколами, совершала Литургию. Нет слов, чтобы выразить преклонение перед этим немеркнущим подвигом, он не замутится никогда никакой внешней наносной неправдой. Церковь пронесла тихий огонь свечей в руках, скованных кандалами.
А на концертах в Консерватории звучала музыка Вагнера, и там мы слышали звон колоколов Монсальвата, а в Большом театре даже шел "Лоэнгрин" – скорее всего, по недомыслию...
Не знаю, как описать ту атмосферу обессиливающего, тошнотворного страха, в которой жили мы все эти годы. Мне трудно очертить границы этого "мы" – во всяком случае, это все те, кого я знала.
Я думаю, что такого страха, в течение столь долгого времени, не испытывал никто во всей истории цивилизованного человечества. Во-первых, по количеству слоев, им охватываемых; во-вторых, потому, что для этого страха не надо было никакой причины. И конечно, по многолетней протяженности этого, калечащего души ужаса. Неправда, что 1937 год ("тридцать проклятый..." и т.д.) был самым страшным. Просто в этом году огромная змея подползла вплотную к коммунистам, вот и причина крика. А началось все с начала, с 1917 – 1918 годов.
Лично для меня ощущение этой удавки страха на горле, то ослабевающей, то затягивающейся, возникло в 1931 году – мне было 16 лет, когда арестовали моего дядю по процессу Промпартии. Полное ужаса ожидание – вот этой ночью придут за близкими! – знали все женщины. Многих, которые целыми ночами сидели, замерев в этом ожидании, или, рыдая, метались из-за получасового опоздания мужа с работы – взяли на улице! – просто уже нет в живых. А некоторые и сейчас боятся об этом рассказать.
Эта жизнь, очень реально описанная, была фоном сложного действия, развертывающегося в романе "Странники ночи".
В застывшей от ужаса Москве, под неусыпным взором всех окон Лубянки, ярко освещенных всю ночь, небольшая группа друзей готовится к тому времени, когда рухнет давящая всех тирания и народу, изголодавшемуся в бескрылой и страшной эпохе, нужнее всего будет пища духовная. Каждый из этих мечтателей готовится к предстоящему по-своему. Молодой архитектор, Женя Моргенштерн, приносит чертежи храма Солнца Мира, который должен быть выстроен на Воробьевых горах. (Кстати, на том самом месте, где выстроен новый Университет.) Этот храм становится как бы символом всей группы. Венчает его крест и присуща ему еще одна эмблема: крылатое сердце в крылатом солнце.
Руководитель, индолог Леонид Федорович Глинский (дань страстной любви Даниила к Индии), был автором интересной теории чередования красных и синих эпох в истории России. Цвета – красный и синий – условны, но условность эта понятна: синий как первенствование духовного, мистического начала, красный – преобладание материального.
Может быть, самая большая потеря, связанная с гибелью романа, – Москва, жившая в нем. Это не были "описания" Москвы того времени, а именно сам живой, многоплановый, трагический город!
На первом исполнении Пятой симфонии Шостаковича в Большом зале Консерватории встретились герои романа. Мы и правда были на этом концерте. В романе как бы "описывалась" Симфония, часть за частью раскрывалось ее содержание, данное гениальным композитором через музыку. Какое счастье, что мы не были знакомы с Дмитрием Дмитриевичем! Не удалось бы ему отказаться от такой "расшифровки", потому что она была правильной и написана Пятая симфония о том, как человеческую душу давит разнуздавшаяся стихия Зла и остается душе только молитва, которой Симфония и заканчивается.
Ряд героев был развитием какой-либо стороны личности автора: индолог Глинский; поэт Олег Горбов; археолог Саша Горбов, совершенно по-андреевски влюбленный в природу. Он в начале романа возвращается из Трубчевска в Москву.
Роман, конечно, шел от традиции Достоевского, страстно любимого Даниилом Андреевым. Это не было подражанием Достоевскому, но проблемы романа были сродни проблемам романов великого писателя и по своей русскости и по причастности этих проблем к общечеловеческим – о Добре и Зле и их проявлении в мире.
Даниил всегда приходил в гости с тетрадкой стихов или с новой главой романа. Однажды он сказал мне: "Лучшее, что во мне есть, это мое творчество. Вот я и иду к друзьям со своим лучшим".
Он был очень застенчив и совершенно неспособен "блистать в обществе". Поэтому свою незаурядность мог проявить не непосредственно, а как бы отделив от себя, как это делает художник.
Война застала его за работой над "Странниками ночи". Он зарыл рукопись в землю и вернулся к стихам. Написал цикл стихотворений "Янтари", посвященный реальной женщине – ее образ косвенно отражен в романе. Работал над поэмой "Германцы", но не закончил ее – в конце 1942 года его мобилизовали.
Филипп Александрович Добров скончался за два месяца до начала войны. Елизавета Михайловна – осенью 1942 года; Екатерина Михайловна – в середине войны. Даниил, вернувшись, ее уже не застал.
По состоянию здоровья он был нестроевым рядовым. Сначала состоял при штабе формирующихся в Кубинке под Москвой воинских частей; позже, зимой 1943-го, в составе 196-й стрелковой дивизии шел ледовой трассой Ладоги в осажденный, страшный Ленинград. Но об этом написана его поэма "Ленинградский Апокалипсис", одна из глав "Русских богов", и незачем мне ее пересказывать.
После Ленинграда были Шлиссельбург и Синявино – названия, которые незабываемы для людей, переживших войну, так же как Ельня, Ярцево и много других...
* * *
Служа в похоронной команде, Даниил Леонидович хоронил убитых в братских могилах, читал над ними православные заупокойные молитвы.