Горе прохожего — источник острого переживания, повод для раздумий поэта о своей работе, о высоком назначении стихового слова.
Лирика здесь противостоит «неподвижным», поверхностным, холодно подобранным словам; ее высокое призвание признает поэт, доверяет ее умению поднимать, укреплять, сплачивать людей.
Автор здесь далек от логических, строго выверенных определений. Во всех своих частях стихотворение это остается поэтическим обобщением, иносказанием. Речь идет не только о том, что лирика «скорой помощью, в минуту, подоспеть должна», но и о том прежде всего, что она обладает замечательной способностью нравственного воздействия.
Лирически проникновенны не только стихи, но и поэмы.
«Езда в Незнаемое» (1950–1952) — своего рода поэтический комментарий к знаменитой «формуле» Маяковского: «Поэзия — вся! — езда в Незнаемое». Здесь прослежено нынешнее инобытие великого поэта, мощное воздействие его строк, их деятельное участие в сегодняшних боях и трудах. И после сжатого, впечатляющего образа творческих подвигов и деяний — решительный вывод: «Это вот и есть, товарищи, поэзия!»
Поэма «Вершина» (1952–1954) построена совсем по-иному. Она имеет сюжет, одновременно и достоверный и иносказательный. Рассказ о завоевании одной горной вершины Памира оказывается вместе с тем и осмыслением путей, ведущих к вершинам нравственным, душевным. Идеи социалистической современности познаются в жизненной гуще; недаром поэт вспоминает и о красном знамени над рейхстагом, и о работах, соединивших Волгу с Доном. Но и в малолюдстве безмерных высот действуют те же благородные принципы человеческой общности, свято соблюдается «приказ любви, приказ присяги, страны, звезды на красном стяге». Мысленно пережив новые для него испытания, писатель еще острее ценит окружающий мир, и рассказ его завершается словами нежными и благодарными.
Здесь-то и проходил путь подлинного новаторства, требующего сосредоточенных раздумий и исследований. Кирсанову, должно быть, стали просто не интересны фонетические и ритмические эффекты. Он их оставил мальчикам в забаву. И надо сказать, что некоторые «мальчики», дебютировавшие во второй половине 50-х годов, с охотой этими «забавами» занялись, нимало не стесняясь или не замечая своего эпигонства. Им стоило бы прислушаться к словам Кирсанова, недавно сказанным: «У поэтов зависимых, назовем их последователями… язык — конь, ритм — всадник».
Стих Семена Кирсанова, нимало не теряя своей подвижности, гибкости, отточенности, вместе с тем становился все более насыщенным, емким, напряженным. Именно такой стих нужен был поэту для решения сложных задач, поставленных им в порядок своего рабочего дня. Самые добрые и верные стремления, отнюдь не сразу пробившиеся, постепенно утверждавшиеся в его стихе, теперь выразились ясно и многосторонне. Перед нами был мастер зрелый и деятельный, по-новому настойчивый, сосредоточенный, по-прежнему неутомимый. В самом деле, и в 50-х и в 60-х годах его стихи и поэмы движутся широким фронтом. В этой смене мотивов и подходов есть своя последовательность.
В «Ленинградской тетради» (1957–1960) он любуется золотым корабликом на Адмиралтейской игле, мостами, перекинутыми через реки и каналы, львами и сфинксами, украшающими невские берега, золотыми статуями Петергофа… Но в каждой из этих записей присутствует «дополнительная» тема, переживание, рождаемое той или иною встречей. Поэт сочувствует кораблику, не трогающемуся с места, «без рейсов и морей», но тут же вспоминает о том, что в этой эмблеме воплощено движение историческое; наблюдая за тем, как разводят мосты и меж ними проходит «громада корабля, два берега деля на разных две судьбы», обращается мыслью к горестному разладу, возникающему в отношениях человеческих, завидует гранитным фигурам, что, не дрогнув, переносят «обидные пинки, насмешливую брань», а проходя среди фонтанов, иронически спрашивает: «Что же, лучше человек, когда он позолочен?»