Выбрать главу

Одному только адъютанту штаба бригады, ротмистру графу Духовскому — лафа. Живет в хибарке с ординарцем. Ординарец — солдат как солдат, в сапогах желтых свиной кожи, в кожушке новеньком, а только известно всем, что граф с ординарцем на одной походной кровати спит, потому что ординарец не ординарец, а шальная бабенка, Софья Брониславовна, которую отнял ротмистр в городе у кадетского министра финансов.

Надоело полковнику Девишину в Соленой Муре до чрезвычайности. Всю жизнь был полковник весьма целомудренным, от робости, что перед дамами штаны снимать приходится, и супруга его в пример всем дамам полковым даже ставила. А тут — от тоски, что ли, — по одолели полковника неприличные сновидения. Хочется полковнику в город. В городе шайтаны на всех углах и певички такие розовые, полномясые, пахучие. Поет, ножкой в шелковом дессу дрыгнет в бочок… ай, ай, пропадай все поджилки!

И решил полковник поехать к главкому с личным докладом о состоянии участка. Оставил заместителем подполковника Рузина, отмахал на автомобиле шесть верст до станции, сел в поезд — и на следующее утро в городе. Побывал в штабе, от Петра Николаевича личную благодарность получил и, честь честью, вечером в шайтан. В шантане музыка. Сперва «Боже царя», потом «Марсельеза» для доблестных союзников и демократических элементов, а после гимнов — программа. Смотрел полковник, как сверкало на эстраде в цветных шелках розовое душистое тело, присматривался, выбирал.

И послал наконец с человеком записочку одной такой, Хуаните Ферреро. Хуанита танцевала фанданго с кастаньетами, по паспорту числилась Цилей Шепелевич, но очень понравилась полковнику настоящим испанским видом. В гостинице рассердилась немного Хуанита, что у полковника голова редькой и что никак полковник не хочет галифе, подшитые кожей, снимать, но от колечка в полтора карата подобрела, спалила полковника демонской андалузской страстью, а под утро, засунув в чулок десять бумажек, сказала:

— Я даже старичков больше поважаю. Молодой фраер завсегда метит задаром удовольствоваться, а там выйдет, будто за нуждой, и с черного ходу лататы. А еще офицер, благородный!

Поцеловала на прощание полковника, и уехал Девишин днем обратно, на позиции к бригаде своей в Соленую Муру.

3

На узловой, откуда шла временная ветка вдоль фронта, проложенная прямо по солончаку, без балласта, отчего вагоны качались, как фрегат в океанскую бурю, и шли со скоростью восьми верст в час, полковнику пришлось ожидать.

Замызганная, полуразбитая станция переполнена была солдатами, грязными, вшивыми и оборванными, ехавшими то с фронта, то на фронт, а большинством дезертиров, мотавшихся по неделям в этой дикой полосе и грабивших окрестные села, а по ночам приходивших на станцию ночевать в тепле.

Их никто не ловил уже. Надоело. От немытых тел в станционном зале стояла густая вонь. Солдаты валялись на полу, друг на друге, голова к голове и ноги опять на головах, и раскрытые в храпе рты изрыгали тяжкий дух и ужасающе чернели, как раскрытые пасти могил, откуда червянеет полуразложившееся мясо. Полковник плюнул и вышел на платформу. Зимняя степная ночь синела таинственно и пусто, и свистящий ветер бил в лицо колючей поземкой. Но было здесь свежее и лучше. Полковник забродил взад и вперед по дощатой платформе.

И навстречу ему, с точностью маятника, блуждала другая фигура, в длинной артиллерийской шинели с вольноперскими нашивками на погонах. Встречаясь всякий раз у фонаря, удавленником повисшего на столбе, козыряла фигура отчетливо и лихо, пока не сказал полковник Девишин небрежно:

— Не беспокойтесь!

И оба шагали минутами в молчании под яростный высвист поземки. Вдруг вольноопределяющийся, почтительно звякнув малиновым звоном шпор, с рукой к козырьку, подошел вплотную к полковнику.

— Господин полковник, разрешите курить!

— Курите, — буркнул Девишин сведенными морозом губами.

Красным глазком замельтешила во мраке поземки папироса. Полковник прошествовал мимо два раза, и ему тоже захотелось курить. Вынул портсигар, вставил в рот папиросу и полез в карман за спичками, но спичек не оказалось. Пошарив по всем карманам и упомянув материнское имя, Девишин вспомнил, что коробок оставил в купе, при выходе из вагона на узловой. И подозвал вольнопера:

— Вольноопределяющийся, дайте огня.

Пыхнул в ночь язычком огонь зажигалки, вьюжный ветер, налетчик и ухарь, рванул желтое пламя и… миг… как из было левого уса до самой губы.

Жалобно стукнула о доски платформы выпавшая из дрогнувших пальцев виновника зажигалка. Полковник обомлел, почуяв запах паленого рога, и схватился за ус, но ощутил лишь спекшийся пепел. Помутнело в глазах, и голосом, отдавшимся по платформе, как громовый раскат, он рыкнул:

— Сволочь!.. Шляпа! Пшел вон, мерзавец! Под суд!

Словно слизнул вьюжный порыв с платформы взлетевшие крыльями полы шинели, а ветер, обнаглев, засвистал полковнику в самые уши:

— Хи-хи, хи-ииии! Спалили-иии уссс-сище-ссссс!

4

Поезд подполз наконец, облепленный снегом, визжащий и жалкий. Полковник тупо влез в единственный классный вагон третьего класса, под пышным названием «штабной». Вагон был почти пуст. В одном только купе, и киноварной дрожи оплывшей свечи, офицеры резались яро в очко и длинно и нудно ругались.

Полковник забрался в соседнее пустое купе и свинцовым грузом кинул длинное отяжелевшее тело на койку, закутавшись до носу в полушубок. Бушевала в нем слепая темная злоба, и к ней примешивалась горькая жалость к себе самому. Было ясно, что непоправимая на него свалилась беда и что часы жизни отзвонили ему, Девишину, роковую минуту. Текли мирно раньше часы, и жизнь была наполнена смыслом, но сломался вдруг надежный маятник, и сразу все полетело в пропасть, и вместо жизни мокрая, бездонная дырка. Все, чему были посвящены лучшие годы, юность, мечты, вдохновенная забота, что наполняло душу полковника гордостью и сознанием своей нужности в мире, все, в двадцатую долю секунды, было сметено огнем зажигалки проклятого вольнопера. Полковник еще раз с тревогой и тайной надеждой коснулся уса рукой, но пальцы жалко ткнулись в поросль обгорелой щетины. Девишин повернулся к стене и чуть не заплакал. Лязг вагонных стыков и рокот колес навевали тягучую дрему, и в дреме ярко вспомнил полковник роковую вспышку зажигалки и сквозь сон застонал.

На стон из купе игроков вышел, потягиваясь, крепкий, сутуловатый поручик и остановился у койки, всматриваясь в полутьму. Потом весело, приятным баритоном, сказал:

— Послушайте, коллега, вы что тут засели, как сыч? Валите к нам в очко игрануть и дербалызнуть по маленькой!

Полковник приподнялся на койке. Злость хлынула в горло, — вот-вот задушит, — и он придавленно грохнул:

— Поручик! Извольте не забываться и стоять как следует, когда говорите с начальником.

Поручик отпрыгнул испуганно назад в свечную киноварную дрожь. Разговор в купе смолк. Потом послышался шепот, и чей-то голос, негромко, но достаточно ясно сказал:

— Пошлите его… растуды его в душу! Какой-нибудь тыловой гвоздь! Развелось у нас этой сволочи, как вшей!

Полковник встал и хотел одернуть нахала как следует, но тотчас вспомнил, что нет у него больше грозного уса, что нельзя ему выйти на свет, и снова бессильно свалился на койку. Тяжестью и огнем налилась голова. Он накрылся до папахи полушубком и свинцово заснул. Поезд тащился, стучал, лязгал, чавкал пространство, и в стуке колес было слышно монотонное издевательство:

— Сам с усам, да сам с усам, да вам не дам.

5

На фронтовом тупике ждал с автомобилем граф Духовской. Уже светало, когда, залязгав в последний раз всеми скрепами, поезд стал. Полковник, прикрывая ус рукой, вышел. Граф отрапортовал, что на участке за истекшие двое суток происшествий никаких не случилось, и, заметив в лице командира лимонно-болезненную желтизну и руку, прижатую к щеке, спросил с явным участием:

— Зуб болит, господин полковник?

— Не ваше дело! — отрезал, сквозь пальцы, полковник и быстро пошел к машине.