Соньку и Котьку кормят колбасой и ситным. Патрикеев с Меланьей пьют белую под огурчики. Выпив, Патрикеев поет. Поет он больше грустные, томительные, как волчий вой, песни. Любимая песня у него:
Меланья укладывает Соньку и Котьку спать.
Патрикеев занимает в квартире самую обширную и парадную комнату, которая называлась у вице-адмирала Ентальцева белой залой. В ней четыре окна и неуклюжий, громоздкий камин розового мрамора. Над камином трюмо до потолка, треснувшее феерической звездой.
В белой пустыне комнаты посредине торчит, как остров, сосновый стол и две табуретки. У стены на березовых пеньках набиты доски — нары. Еще в комнате — кушетка желтого шелка, с синими вышитыми попугаями. Кушетку дала в пользование Ефиму Григорьевичу адмиральша.
Когда ребята засыпают, Меланья подымает с табуретки осовевшего Патрикеева, ведет к нарам, стягивает с него сапоги и сама залезает под истрепанное ватное одеяло из разноцветных кусочков. Патрикеев сонно и лениво щупает худые бока Меланьи.
Еще до света Меланья поднимается и уезжает на фабрику, оставив Патрикеева досыпать.
Днем Патрикеев бегает по городу, достает разные мелкие поделки и починки, делает ключи к французским замкам, чинит водопроводные трубы, иногда забегает в союз получить пособие и сделать отметку о безработице в союзном билете.
Безработица заедает Патрикеева уже шестой месяц, на работу никак попасть не удается: квалификация маленькая, — Патрикеев самоучка, а больше требуют опытных слесарей с прочным заводским стажем.
Вечером приходит домой, наскоро напихивает детские животы чаем с булкой, укладывает их — неумело, коряво, сердясь, кроя в бога и всех родичей, а уложив и умывшись, идет к адмиральше.
Сидеть у адмиральши приятно и уютно. Адмиральшина комната, хоть и ощипанная в шумные годы, похожа на внутренность нарядной шкатулки, вся увешанная цветными яркими шалями и ковриками, уставленная полочками, этажерками, фарфором, безделушками, которые занятно разглядывать.
Особенно нравится чашка, стоящая за стеклом в хрустальной горке.
Чашка тонка, как папиросная бумага, даже удивительно, как держатся ее просвечивающие на огонь оранжевой теплынью стенки. На чашке нарисована веточка вишни, с листьями и плодами, а под веточкой, на странном балконе из палочек, стоит и смотрит на плоскую гору с белой верхушкой маленькая женщина в пышном, красном с золотом, балахоне и высокой прическе, в которую воткнуты длинные, словно подковные, гвозди.
Адмиральша объяснила, что эта чашка японская, что ей больше пятисот лет и что пил из нее сам японский король, а потом подарил ее русскому адмиралу Головину, которого держал в плену целый год.
Больше всего поразило Патрикеева не то, что из чашки пили японский король и русский адмирал, а то, что чашке пятьсот лет.
— От сволочь! — сказал восхищенно Патрикеев. — Такая капельная, а сколько в ей жизни! Больше за попугая живет.
Когда-то прочел Патрикеев, что попугаи живут по триста лет, и тогда это так же поразило его, как неслыханное долголетие чашки.
Он помотал головой и сказал, жалобно вздохнув:
— А вот мелют, человек — царь творения. Хрена с два, ежели безмозглая чашка десять башковатых деятелей переживет.
— Неорганический мир существует вечно, мсье Патрикеев, — сказала адмиральша. Первые дни знакомства она называла Патрикеева так.
— Н-да. Трудное это дело без органов прожить, — ответил, не поняв, Патрикеев.
Еще занятны у адмиральши французские старинные куклы на полочке.
Морды, у подлых, словно живые: вот-вот соскочат с полочки и в пляс пойдут; вначале даже боялся Патрикеев до них дотронуться: казалось, что, если нажмешь на них нечаянно, они пискнут и дух выпустят.
Нравились и чашки, из которых пил чай с адмиральшей: синие с золотыми треугольниками и звездами.
После чаю адмиральша вынимала лакированную коробочку, доставала потертые многолетние атласные карты, спрашивала:
— Не угодно ли вам, Ефим Григорьевич?
Патрикеев похлопывал по животу, отвечал благодушно:
— А чиво не игрануть? Деньги наши несчитанные. Эх, мать честная, елки зеленые! Давайте буду сдавать что ли, Анна Сергеевна.
За картами Анна Сергеевна рассказывала Патрикееву о прошлом. Особенно любила приводить всякие мистические приметы, предсказывавшие судьбу империи и царского дома.
Сидит адмиральша, тасует карты покоробленными ревматизмом пальцами. Левретка Бици свернулась на шелковом черном подоле, счастливо повизгивает во сне.
Рассказывает адмиральша, мерно роняя слова:
— И вы представьте себе, Ефим Григорьевич. Совершенно замечательно, как все эти несчастья были предсказаны в свое время. Удивительно таинственно. Вот все, например, знают, как парижская предсказательница по именам царствующего дома пророчила одному из великих князей гибель. Она, представьте, написала подряд имена всех великих князей и царствующего императора: НАВАСАВАН, — адмиральша рукой выписывает на столе буквы, — и, понимаете, вышло: «на вас саван». C’est incroyable![40] И оказалось правдой. А раньше один затворник, он жил в монастыре, в пустыни, питался одной травой — и к нему приехал государь Александр Первый за благословением. А пустынник ему открыл страшную тайну, представьте. Он сказал, что дом Романовых будет царствовать триста три года, последний царь, как и первый, будет Михаил, и что началось царствование Романовых в Ипатьевском доме и кончится в Ипатьевском. И опять ведь верно. Господь дал святому старцу чудный дар прозрения. От шестьсот тринадцатого до девятьсот семнадцатого — триста три года. Государь император Николай Александрович отрекся от престола и передал царство Михаилу, а Михаил отказался в пользу народа. Призвали великого князя Михаила Федоровича на царство из Ипатьевского монастыря в Костроме, а расстреляли государя в доме купца Ипатьева в Екатеринбурге. Это же необычайно, Ефим Григорьевич! Теперешнее правительство не признает ничего таинственного, — но ведь факты налицо!..
Патрикеев качает головой и выкладывает на стол козырного короля с дамой.
— Сорок, — и, отходив червонным тузом, говорит не спеша. — Н-да. Насчет того, что пустынник травой питался, этому, извините, веры не даю. Слесарничал я как-то в монастыре до перевертона, так тоже видел пустынника. Говорили: одной сушеной треской пробавляется; а я из любознания в щелку вечерком поглядел. Чуть не целого порося, сукин сын, упер в одиночку… А насчет предсказаний не могу ничего возразить по существу. Бывают чудеса, в этом, извините, расхожусь с программой вождей, потому сам видел. Брательник мой двоюродный, Сенька, напимшись, пошел на речку, глядь — старушенция белье стирает. Он, спьяну, пихни корзинку ногой, значит, в речку. Карга озлилась, кричит: «Чтоб ты утоп, проклятый, кишка твоя вонючая». И что ж думаете? Только снял порты искупаться, поскользнулся на плоту, бац в воду, под бревна, — и поминай как звали. Так что в гадалок очень даже поверить можно.
Адмиральша, сморщив лоб, соображает взятку.
— Вот видите. Я очень рада, что вы меня понимаете, Ефим Григорьевич. А то еще перед самой революцией было необъяснимое явление в Царском Селе. Прилетели в феврале совершенно необыкновенные птицы в дворцовый парк. Никто не мог узнать, какой породы: серые, громадные. Даже профессора-орнитолога вызывали, и он руками развел, — сказал, что в первый раз таких видит. Летали они над дворцом, кричали почти человечьими голосами, а потом с размаху падали наземь, рыли снег когтями и рвали себе перья на груди. И невозможно было их подстрелить.
— Ишь ты! — удивляется Патрикеев. — Да кто стрелял-то?
— Царские егеря.
— Ну, дело немудреное, — кривится Патрикеев. — Энти самые егеря с безделья всегда опимшись ходили, руки тряслись, и в зенках туманило. Нашего бы Михея Иваныча послать, был у нас в Сурове такой старикашка охотник; тот бы ежели вдарил, то всех птиц зараз бы поклал.