И, накачивая дрожащими от пива и ожидания небывалого руками прыскающий огнем примус, чтобы угостить сказочную посетительницу чаем, Патрикеев не замечает ничего. Поставив чайник, он предлагает гостье снять верхнее платье.
Без пальто она еще тоньше и похожа на девочку, гладко причесанная, с открытым лбом. Патрикеев усаживает ее на табуретку, сам садится напротив, долго и внимательно разглядывает женщину, не произнося ни звука. От напряжения начинает сопеть.
Женщина усмехается.
— Что у тебя — рот запаянный? Молчишь, как рыба.
Патрикеев вздрагивает. Он не может придумать слов, да и не хочется ему говорить, будто словами всколыхнешь, замутишь зеркальную благостную тишину, овладевшую Патрикеевым. Но он соображает, что женщина права, что нужно же занять гостью разговором. Он кладет локти на стол.
— Вот, к примеру, могу рассказать вам, барышня, чудобный случай из старого режима. Как это еще за Александра Первого было, и приезжает, к слову, этот Александр кровавый, значит, до одного монаха. Так и так. «Скажи, говорит, монах, желательно мне знать, сколько мое семейство процарствует?» А монах ему и отвечает: «Триста, говорит, лет и три года будете пить народную кровь, а потом будет вам конец. И последний царь Михаил будет, как и первый; в Ипатьевском дому начали, в Ипатьевском и кончите». Царь это на дыбки: «Как ты, говорит, монах, смеешь этакое болтать?» А монах ему: «Пшел, дескать, ваше величество, вон, не мешай мне бездельничать». С тем и разъехались. И всё, на поверку, капелька в капельку сошлось.
Женщина откидывается и с недоумением смотрит на Патрикеева. Ей странно, смешно и неловко. Она пришла трудиться; она не может понять, почему этот угрюмый человек, заросший черной бородой с седыми подпалинами, вместо того чтобы потребовать от нее привычной работы, болтает чепуху.
Она встает, подходит и просто садится на колени к Патрикееву, запрокинув ему руки на шею. Говорит с улыбкой:
— Дурной ты какой-то, дяденька.
Патрикеев неловко охватывает ее талию и тянет к себе. Женщина покорно склоняется, и Патрикеев попадает бородой в ее мягкие вялые губы. Он чувствует будто вливаемый в жилы и разрывающий их горячий напор — и задыхается.
Женщина отклоняется, отталкивает руки Патрикеева и хохочет.
Ах, хахаль! Присосался. Ты мне, дяденька, выложь раньше трешницу. Я так, на холостой ход, трепаться не согласна.
Поднявшиеся руки Патрикеева опускаются. Дым алкоголя взвивается, рассеянный холодным вихрем. Он сжимает кулаки:
Рвань!.. Сволочь!.. Я думал, ты по-честному, а ты…
Он швыряет в женщину последнее слово, как грузный шлепок вонючей грязи. Женщина свирепеет.
Заткнись, пьяная харя! Честную тебе надо? Хайло! Даром из-за тебя подол отрепывала?!
Патрикеев сжимает правую кисть, узловатые пальцы его сводятся в тяжелый кулак; веки стягиваются над мутным блеском белков. Женщина испуганно пятится, раскрывая рот, понявшая, что близко, вот сейчас, удар и смерть, готовая закричать… и обрадованно бросается к двери, ручку которой кто-то дергает.
Хмель и гнев остывают в Патрикееве: он осторожно подходит.
— Кто там?
И оседает, слыша раздраженный крик Меланьи:
— Я. Чего заперся, полоумный? Отпирай!
— Чичас. Ключ найду, — отвечает Патрикеев, обомлев, и шепотом говорит женщине:
— Тихо, слышь! Надо тебя вывести, потому — кума пришла.
Он мечется по комнате, соображая. Сонька, приподнявшаяся с нар в начале ссоры, следит ухмылочно за ерзающим тятькой. Меланья ударяет в филенку.
— Да отворяй же! Ты что? Сбесился? Бегла к тебе, к черту, по морозу, чтоб детей помыть, почистить, благо рано отпустили, а тут стынь в колидоре.
Сонька отбрасывает одеяло и звонко кричит:
— Теть Маланя! А теть! У тятьки чужа тетя. У шляпке.
На визг и ругань сцепившихся в коридоре женщин первым прибежал Борис Павлович и высвободил из цепких пальцев Меланьи волосы гостьи Патрикеева. Женщина, растрепанная, кровоточа из рваных царапин на щеках и плюя, прислонилась к стене и выбросила залпом водопад матерщины. Из комнаты номер первый выглянула и скривилась ехидным довольством томпаковая сковородка пана ветеринара.
Последняя пришла адмиральша Анна Сергеевна в ночном пеньюаре, — уже собиралась отходить ко сну. Подходя, спросила сперва для самой себя:
— Pourquoi ce bruit? — а затем перевела для всех: — Что за шум, господа?
Борис Павлович смущенно переступил с ноги на ногу. Меланья втолкнула Патрикеева в комнату и захлопнула с треском дверь.
Адмиральша обратилась к женщине:
— Кто вы такая, сударыня? Что вам угодно?
Борис Павлович сделал движение встать между адмиральшей и женщиной, но не успел. Вся ярость избитой обрушилась на адмиральшу. Она закричала, захлебываясь злобой:
— А ты кто тут, старая моська? Бандерша? Моща дохлая… Тоже, может, в любовь играешь? У, черти треклятые, пропала моя жизнь через вас!..
Она завыла.
Борис Павлович мягко взял ее под руку и, не встречая сопротивления, провел мимо ошеломленной адмиральши к парадному выходу.
Там он достал из кармана пятирублевую кредитку, сунул в руку женщине и сказал:
— Вот, возьмите! Только уходите!
— Спасибо, — ответила вдруг притихшая женщина и покорно ушла.
Адмиральша, придя в себя от испуга и неожиданности, открыла комнату Патрикеева и встала на пороге, гордая, величественная, словно на выходе царя.
— Мсье Патрикеев, — позвала она металлически.
Патрикеев растерянно обернулся.
— Чего изволите, Анна Сергеевна?
— Мсье Патрикеев. Я считала вас порядочным человеком и даже приглашала вас в свой дом, оказывая вам доверие, несмотря на ваше простое звание. Вы обманули его и повели себя некорректно. Не comme il faut. Вы позволили себе привести падшую женщину. Это непростительно, и я вынуждена объявить, что не могу больше принимать вас у себя.
И, не давая Патрикееву ответить, вышла.
Патрикеев подбежал к двери, тряся бородой. Ему необходимо было сорвать злобу на ком-нибудь, и вышло, что удобнее всего — на адмиральше.
— И не надо! — закричал он вслед. — За чай-сахар спасибо, а насчет прочего вы дура старорежимная, и черт с вами!
Адмиральша обернулась. Подбородок ее дрогнул и отвалился. Она всплеснула руками и сказала, забыв приличия:
А вы — серый альфонс.
С утра Генрих Пекельман выбегает из дому, не завязав галстука, непричесанный, и, топоча, несется вниз, с площадки на площадку. Он торопится за доктором.
Леле Пекельман неожиданно стало плохо. Волнение вчерашнего дня, неосторожные поцелуи свалили ее. Всю ночь возле постели стоял медный тазик, наполненный розовой пузырчатой пеной; опустел флакон с «Саидой».
А рядом в комнате, без сна, томился и задыхался, шагая из угла в угол разбитой походкой, Генрих Пекельман, ломая прямые морщинки у носа.
Утром Генрих вошел в Лелину спальню, увидел окруженные коричневыми провалами закрытые Лелины веки, хрустнул пальцами и сказал:
— Лела, я имею к тебе одну просьбу.
Леля тихо мигнула ресницами, не поднимая век.
— Я хочу просить тебя, Лела, чтобы Борис Павлович не приходил к тебе. Ты очень волнуешься, Лела. Тебе это вредно, — произнес Генрих, запинаясь.
Он увидел мгновенный взблеск в повернутых к нему белках. Стоял молча и ждал.
Леля взмахнула одной кистью, вся рука не поднималась от слабости.
— Это глупости, Генрих, — прошептала она, — глупости. Ты жесток! Ведь я знаю, что умираю. Знаю.
Она закашлялась и приподнялась. Новый комок пузырчатой пены закачался в тазике.
— Глупости, Генрих, — повторила она, — как тебе не стыдно? Мне скучно одной, без тебя, и когда ты приходишь — мне… скучно с тобой…
Вернись, неосторожное слово, сорвавшееся с губ, запятнанных розовыми пузырьками! Останься несказанным… Шесть твоих звуков — как шесть ударов ножа в грудь человека с разбитой походкой, с душой, усталой от боли, тревоги, постоянного напряжения, человека, безмерно преданного, любящего. Жестоки выпустившие тебя губы.