Ей стало вдруг до слез жаль скучного, любящего, заботливого Генриха и захотелось еще раз успокоительно обмануть его. Ведь недолго обманывать. Ведь скелетная лапка туберкулеза еще не сильно, но уже настойчиво легла на горло: протекут часы, не дни, и она огрубеет, вдавится в сонные артерии, зажмет дыхательный тракт, ломая хрящи, — задушит.
— Хорошо, Генрих. Не надо Бориса Павловича. Ты мой хороший и добрый Генрих.
Она приказала Генриху нагнуться и робко поцеловала его где-то за ухом в гладкие, пахнущие бриолином черные волосы.
Генрих ушел к себе поздно ночью. Он сел на кушетку, на которой спал, и долго смотрел в потолок. В глазницах у него влажно блестели нити электрической лампочки. Он заснул одетый.
Сон был удушлив и беспокоен. Генрих был прост и честен, — и, сидя и думая, пока влажные отсветы нитей электрической лампочки дрожали в его зрачках, он уже знал свою обреченность. Поэтому при первых звуках голосов за дверью он вскочил с кушетки, протер глаза и набросил пиджак, прислушиваясь. Осторожно-уверенные шаги человека, пришедшего за ним, за Генрихом, приблизились и остановились. Легкий стук заколебал гардину.
Генрих Пекельман, серый и осунувшийся, разбитой походкой подошел и повернул ключ.
Агент в черном верблюжьем пальто сказал властно:
— Гражданин…
Генрих остановил его:
— Я знаю. Я все знаю. Только прошу вас — тише. В соседней комнате спит моя больная жена. Я не хотел бы, чтобы вы ее разбудили. Это вредно для нее. Она может умирать.
Агент посмотрел на дверь Лелиной комнаты с равнодушным сожалением.
— Да, бывает… Одевайтесь, гражданин Пекельман. Можете проститься с женой, коли желаете; я за вами не пойду.
Генрих Пекельман заслонил глаза ладонями. Когда отнял, сквозь ореховую смуглоту его щек проступила белесая синева.
— Нет. Я не могу к Лела. Она умрет, я лучше так, — безжизненно сказал он и снял с вешалки пальто.
У парадного выхода он внезапно остановился и дотронулся до плеча агента.
— Гражданин агент. Я имею к вам маленькую просьбу. Мне нужно сказать одному из наших жильцов, чтобы он позаботился о моей жене, о Лела. Можно?
— Отчего ж, можно, — ответил с тем же равнодушным сожалением агент, — только скорее. Невозможно мне задерживаться. Еще дела есть.
Генрих Пекельман обратился к адмиральше, боязливо провожавшей их по коридору.
— Мадам Ентальцева. Можно вас просить позвать Борис Павлович?
— Пожалуйста, пожалуйста, мсье Пекельман, — засуетилась адмиральша и засеменила по коридору.
Борис Павлович пришел без пиджака, застегивая на ходу подтяжки, заспанный и недоумевающий.
— Генрих Иваныч! Что такое? Почему? Какое-нибудь недоразумение?
Генрих Пекельман медленно качнул головой справа налево, смотря в упор на Бориса Павловича:
— Нет, товарищ Воздвиженский. Все в порядке. Ганц аккурат. Но не будем говорить об этом. Я прошу вас не оставить Лела.
Борис Павлович вспыхнул:
— Генрих Иваныч! Об этом даже не нужно просить. Я обещаю…
— Борис Павлович… Товарищ Воздвиженский. Мы люди. Вы и я. Будем говорить, как люди. Я знаю: вы все сделаете для Лела. Я знаю: вы любите Лела. Не отрицайтесь, — поспешно сказал он, заметив тень испуга в глазах Бориса Павловича, — не отрицайтесь. Вы любите Лела! Я тоже люблю Лела. Я хотел бороться за Лела с вами, но я плохо умел бороться и… и должен бецален за свое плохое уменье. Я не вернусь скоро. Любите Лела.
Он схватил Бориса Павловича за руки и приблизил к нему вишневые зрачки, печальные, как болезнь.
— Любите Лела, как я. Она — хорошая жена для нескучный муж. Обещайте мне, товарищ Воздвиженский.
Генрих Пекельман дрожал и тревожно мял захваченные кисти рук Бориса Павловича. И Борис Павлович, охваченный странным человеческим волнением, стыдом и болью, смотря в пол, ответил:
— Хорошо. Я обещаю вам, Генрих. Мы — люди…
— Спасибо. До свиданья. Гражданин агент, мы можем выходить. Одно только слово. Вы не скажете, товарищ Воздвиженский, Лела, что я уведен как преступник. Скажите, как хотите. Можете сказать, что я бросил Лела и разлюбил. Но я для Лела был честный человек, для Лела стал преступник. Не нужно, чтоб она знала это.
И, сутулясь, Генрих Пекельман переступил порог, за которым он перестал быть Генрихом Пекельманом, жильцом квартиры номер девять.
Звук защелкнувшегося за Генрихом Пекельманом американского замка подломил Бориса Павловича. Он согнулся и ушел, втягивая голову в плечи, словно ожидая удара сзади. За ним прошлепала туфлями адмиральша Ентальцева.
И ни ушедший Генрих Пекельман, ни Борис Павлович, ни адмиральша не знали, что, пока они стояли в передней, тревожимые и мучащиеся каждый от своего и по-своему, за топким деревом, отделявшим от передней комнату номер первый, прилипла к замочной скважине ушком томпаковая сковородка пана ветеринара.
Пан Куциевский проснулся от необычной в квартире ранней суетни и топтания по коридору и, в полосатых подштанниках, босиком подкрался к замочной скважине.
Не дыша, он слушал; ноги его стыли на ледяном паркете и дрожали мелким ознобом; но слишком было интересно то, что творилось за дверью, — и пан Куциевский не пропустил ни одного слова из разговора.
Услышав щелк замка, он выпрямился и шумно и облегченно набрал воздуха в поросшую рыжим пухом грудь.
Приятно послушать такую занимательную историю. Попался наконец, поганый пейсач. Так и нужно было ожидать. Все жулики.
Сковородка склабится, лапша шевелит кончиками. Пан Куциевский доволен: он получил полное удовлетворение. Но разве это все? А мадам Пекельман так и будет наслаждаться счастьем со своим любовником? Не будет так! Пан Куциевский не допустит, чтобы торжествовал разврат. Он разобьет это преступное счастье.
Пан Куциевский потирает руки, хихикает.
Он садится на кровать и не спеша одевается, все время кривя рот блаженной усмешкой. Одевшись, берет полотенце и отправляется умываться. Он долго брызгает водой и фыркает и возвращается из ванной багровый. Растертая полотенцем лапша торчит во все стороны. Он долго примачивает и приглаживает ее щеточкой перед зеркалом и, открыв ящик стола, роется в куче галстуков. Пожалуй, сиреневый будет подходящ для утреннего визита.
Закончив туалет, пан ветеринар глядит на часы. Половина десятого.
Самое время. Через полчаса будет поздно, могут опередить другие. Он осторожно высовывается в коридор. Никого нет. Теперь пробраться тихонько мимо Патрикеева и постучать к мадам Пекельман.
Леля еще томилась зыбкой дремотой, когда в сознание проник царапающий, тихий, но настойчивый стук. Она открыла глаза и прислушалась. Стучат.
— Кто там? Войдите, — сказала она с удивлением и еще больше удивилась, увидев просовывающегося в комнату пана Куциевского.
— Очень извиняюсь, пани, — промямлил он, — бардзо пшепрашам. Имею сказать два слова. За цо арестован пан Генрих, може, пани знает?
Непомерно огромные от жара и слабости Лелины глаза округлились и зацепились за сиреневый галстук пана Куциевского.
Вместе с улыбкой в них мелькнули и испуг и недоверчивость. Леле Пекельман показалось, что пан Куциевский сошел с ума.
— Что за вздор, Куциевский! Что вы говорите об аресте Генриха! И почему вы нацепили такой смешной галстук? Вы хотите развеселить меня?
Ветеринар льстиво осклабился, но в мутно-зеленых горошинах блеснул злобный лак.
— Прошу прощения, пани. Мне все равно, альбо пани веселая, альбо скучная. Я к пани не нанимался в шуты, как пан Воздвиженский. Говорю чистую правду. Пан Генрих арестован утром, в семь часов.
Леля вскинулась с тревогой.
Генрих! — крикнула она слабо и жалко.
— Пани не верит. Пусть будет так. Нигде нет пана Генриха.
Куциевский распахнул дверь в комнату Генриха. Не видя всей комнаты, чутьем, по особенному виду стоявшего посреди пола стула, по наглой улыбке папа Куциевского Леля с обжигающим холодком поняла, что случилось несчастье.
Она поднялась на руках и прижалась к зеленым, в полоску обоям.