— Пошли спать, черти нехрещеные, — шипит он, больно щипля Соньку за плечо, — пошли! Нечего тут толкаться. Ее душеньке покой нужен, а вы толчетесь.
У адмиральши уже дымится чай, разлитый в синие с золотом чашки.
Патрикеев садится против Анны Сергеевны, берет всей пятерней сданные карты — и с первого хода подменяет лежащего под колодой козырного туза девяткой. Карта привалила.
Адмиральша помешивает ложечкой чай и говорит:
— Ужасно, Ефим Григорьевич. C’est horrible. Она такая молодая, такая прелестная, умерла, а мы, старики, живем, ждем смерти, но она не приходит к нам.
— А вы не торопитесь, Анна Сергеевна, — отвечает Патрикеев, — поспешишь — людей насмешишь.
— Спасибо за комплимент, Ефим Григорьевич.
Карты, шелестя, ведут на столе цветную карусель.
Левретка Бици посапывает во сне.
В своей комнате продолжает писать длинное письмо матери Борис Павлович.
Сонька и Котька, убравшиеся из коридора после окрика отца, вновь появляются босиком, в одних рубашках. Они, подталкивая друг друга, входят к покойнице, без страха, снедаемые одним любопытством. Сонька, натужась, тащит без шума к столу стул; Котька влезает на него и, затаив дыхание, дотрагивается пальцем до Лелиного мертвого носа.
— Ну, што? — жадным шепотом спрашивает Сонька.
— Холодный, — шипит Котька.
— А всамделишний?
— Кожаный, — нехотя отвечает ей Котька, слезая со стула.
Из-за двери доносится радостный голос адмиральши:
— Сорок, Ефим Григорьевич.
Сонька и Котька, словно две белые мыши, испуганно исчезают.
Детское Село, сентябрь — ноябрь 1926 г.
ТАЛАССА
(Трезвая повесть)
Ссора разыгралась внезапно и бурно тогда, когда, казалось бы, ее вовсе нельзя было ожидать.
Модест Иванович с утра не поехал на службу и отправился в банк получать свой выигрыш, тысячу рублей, по облигации второго государственного займа.
Получив из бесстрастных, поросших рыжим пухом рук кассира десять сторублевок, он вышел на улицу, пересчитал полученные деньги еще раз и вдруг почувствовал, что у него ослабели ноги и кружится голова.
Раззолоченное августовское солнце внезапно вспухло до нестерпимых размеров и прожигало насквозь. Модест Иванович обмахнулся несколько раз каскеткой, как веером, но легче не стало.
Спавший у подъезда банка ободранный извозчик, учуяв момент, оживившись, просиял:
— Подвезу вашу милость. Прикажете?
Модест Иванович хотел отказаться, — он давно уже забыл, как люди ездят на извозчиках, — но головокружение усилилось, и к нему присоединилась мутная сосущая тошнота.
Модест Иванович решился:
— На Зарядьевскую. Сорок копеек.
Извозчик погас и пожалобился:
— Полтинничек бы, ваша милость.
Модест Иванович не ответил и сделал попытку сдвинуть с места прилипшие к тротуару ноги.
— Ну, ладно, садитесь уж, — испуганно заторопился извозчик. Ему было страшно потерять седока: в Переплюйске люди не так часто пользовались извозчиками, чтобы презреть сорок копеек.
Модест Иванович взгромоздился в скрипучую пролетку и затрясся по рытвинам уездной мостовой, трудно дыша и прижимая левым локтем карман пиджака, в котором лежали деньги.
На Зарядьевской, у ворот, скучилась толпа жильцов и любопытных, собравшихся поглядеть, как явится домой человек, выигравший взаправдашние деньги. Впереди стояла рябая постирушка Чумариха, оторвавшаяся от стирки и не успевшая стереть мыльной пены с распаренных рук, упертых в крутые, хорошо известные всем ловеласам Зарядьевской, бедра.
Толпа, перешептываясь, глядела вдоль улицы, когда из-за церкви Вознесения показалась сперва голова лошади, потом извозчик на козлах и, наконец, согнувшаяся в пролетке фигура Модеста Ивановича.
— Едет! — взвизгнула Чумариха, и шепот оборвался, словно слизанный ветром.
Тряская рысца пепельной кобылы окончилась у ворот, пролетка скрипнула впоследях.
Модест Иванович, потупившись и не смотря на зрителей, слез с подножки.
Чахоточный почтовик вытянул длинную зобастую шею и недоверчиво спросил:
— Получили, Модест Иванович? Действительно?
Модест Иванович молча кивнул головой.
— Настоящими червонцами? — не утерпела, в свою очередь, спросить часовщица, мадам Перельцвейг.
Модест Иванович не ответил. Он порылся в кармане и сказал извозчику:
— Ты подожди-ка здесь, я сейчас вынесу. Мелочи нет, — и, пробежав в подворотню, поднялся на второй этаж по деревянной, крашенной охрой лестнице.
Авдотья Васильевна жарила в кухне лук на сковородке. Над плитой тянулся сладковато пахнущий дымок. Заслышав шаги Модеста Ивановича, Авдотья Васильевна обернулась и выжидательно взглянула на мужа.
— Принес?
Модест Иванович полез в карман пиджачка и подал беленькую пачку Авдотье Васильевне. Она засопела, налилась румянцем и засеменила в спальню. Модест Иванович последовал за нею. Авдотья Васильевна отперла комод и, сунув деньги под белье, опять заперла ящик.
— Слава богу, — сказала она, отдувая жирно расквашенные губы. — Я, по правде, даже не верила. Думала — надувательство одно.
Модест Иванович потоптался на месте и поспешно сказал:
— Дунюшка. Дай, пожалуйста, сорок копеек. У меня нет мелочи, а нужно заплатить извозчику…
Авдотья Васильевна вздернула кверху широконоздрый тупой нос и всплеснула руками:
— Что? Извозчику?! Какому еще извозчику? Это что за новости?!
Модест Иванович сробел:
— Ты не сердись, Дунюшка. Я очень расстроился, когда получал деньги, голова у меня закружилась, испугался, не упасть бы по дороге и не пропали бы деньги, так я подрядился с извозчиком за сорок копеек.
Авдотья Васильевна вспылила:
— Голова закружилась? Видали вы такого ирода? Ты что, нэпман или комиссар, — на извозчиках раскатывать? Боже ты мой! Сорок копеек! Дурак! От банка до нас ровным счетом на двугривенный езды, а он сорока копейками бросается, как важная птица. А?
— Дуня, — сказал уже тверже Модест Иванович, — теперь поздно спорить — двадцать или сорок, когда я срядился. И потом ведь я же привез большие деньги.
Авдотья Васильевна секунду помолчала и шагнула к Модесту Ивановичу.
— Ты что же это, Модька? Никак, перечить вздумал? Смотри! Тысячу привез. Так надо ее на извозчиках прокатывать? На, довольно с него! — крикнула она, вытаскивая из кармашка холщового передника двугривенный. — За глаза хватит. Он рад содрать, черт желтоглазый, — видит, человек сдурел от радости.
— Ну, марш! — угрожающе прибавила она, видя, что Модест Иванович стоит, понуро смотря на двугривенный в своей ладони.
Модест Иванович поморщился.
— Мне надо сорок копеек. Я не могу выйти к извозчику с двадцатью.
Авдотья Васильевна попятилась.
— О-о-о!.. — протянула она зловеще, — вот как. Ступай сейчас же!
— Это тиранство!.. Это гадко! — вскричал Модест Иванович, теряя хладнокровие.
— Ты это кому? Мне? Такие слова? На ж тебе, мокряк. — Авдотья Васильевна взмахнула мокрым и грязным полотенцем, зажатым в пальцах. Модест Иванович не успел закрыться, и полотенце липко щелкнуло его по носу и по глазам. Он схватился за ушибленное место и сел на табурет.
Авдотья Васильевна хладнокровно подняла упавший двугривенный и, грузно попирая ступеньки лестницы, вышла в подворотню, оттуда на улицу.
Извозчик, избочась на козлах, слушал пересуды жильцов о своем седоке, выигравшем тысячу, и причмокивал на пепельную кобылу, прядавшую спиной от мух.
Завидев вышедшую Авдотью Васильевну, жильцы затихли. Авдотья Васильевна, не глядя ни на кого, подошла к извозчику и сунула ему двугривенный:
— Вот тебе.
Извозчик косо глянул на Авдотью Васильевну.
— Ты что же, стерьва, робишь? Тебе барин сорок копеек дал, а ты по дороге двугряш ужулила. Давай, а то кнутом огрею.
В кучке жильцов проползло шелестящее хихиканье. Авдотья Васильевна подпрыгнула на месте, встряхнув широкими плечами и плеснув бюстом.