В этот миг вода под мостом и глаза Ляли одного были цвета.
Майский жук, залетевший в зиму, краснокрылый трамвай прогудел по мосту и мимоходом сощерил на Лялю красные стекла очков.
Ляля шла и мечтала.
Против розовой церкви Ивана, у вделанной в стену иконы, вдруг стала Ляля как вкопанная.
Пронизав мечты о Мозжухине, Маяковском, одеколоне, в Лялино сердце ворвался внезапно грозовой голос войны.
Как залетел он на Полянку?
Ветер ли, ухарь раскосый, прилетевший с кровавых полей, донес ненароком, но только увидела Ляля голое место и на нем кровь и трупы. Небо в желто-сиреневых вспышках задрожало над ней, гремя, и по жирному снегу запрыгали взмывы огня и бурого дыма.
Вздрогнула Ляля, вспомнила о женихе, о поручике Григорьеве, и вдруг заплакала на улице, уткнув нос в кружевной платочек.
Очнулась, когда услыхала рядом патокой пролившийся голос:
— Барышня, плакать?.. Зачем?.. Вздор!
Подняла от платочка Ляля глаза и увидела рядом: чернявый, в хорьковой добротнейшей шубе, в шапке самого тихоокеанского котика, нежно смотрит в глаза, и во взгляде не нахальство, не наглость, а такое… трудно назвать, но от чего потеплело свинцом от обиды на приставанье налившееся Лялино сердце.
— Ах!.. Я так испугалась! Я очень нервная! — сказала кокетливо Ляля.
— Можно узнать — чего?
Голос так и проливается теплою сладостью. Улыбнулась доверчиво Ляля.
— Я, знаете… Как наяву, увидела вдруг сражение… Стрельба, и люди падают. Очень страшно!
Незнакомец усмехнулся.
— Позвольте вас домой? Время — война, развал! Уверен, не сочтете?
И внезапно, почувствовав доверие, продела Ляля руку свою в подставленный калачиком локоть.
Но спросила осторожно:
— Вы кто?
— Позвольте представиться? Жорж Арнольдович Шныркин, единственный представитель шоколада «Гала-Петер» в России!
— О, как хорошо! — сказала повеселевшая Ляля. — Вот если бы Коля знал!
— Кто Коля, позвольте узнать?
— Мой жених… Он на фронте! — строго, со вздохом ответила Ляля и добавила: — Он страшно любит шоколад и… я тоже.
— Вы, шоколад? All right! Строю вам шоколадную гору. Согласны?
— Согласна! Только я и Коле немножко отдам.
— Ясно!
Шла Ляля, опираясь на руку Жоржа Арнольдовича, и слушала в нежном волнении о шоколаде и думала:
«Какой счастливый!.. Сколько шоколаду — и все ему одному!»
У дома Шныркин простился. Ляля спала и видела во сне большую шоколадную гору, и она поднимается на гору, наверху стоит Жорж Арнольдович и манит ее шоколадкой с начинкой, а сзади ползет на гору и Коля, но обрывается, а Ляля хохочет и кричит:
— Не лезь, Колька! Все равно оборвешься! Это моя гора!
Утром приехал Жорж Арнольдович и привез Ляле чемодан шоколада.
За всю свою жизнь не ела Ляля столько шоколада и таких разных сортов.
С того дня ежевечерне заездил к Ляле, на пятый этаж, Жорж Арнольдович, и вот — в один день, обсасывая шоколад, сидя на диванчике рядом с Жоржем Арнольдовичем, вдруг почувствовала Ляля на губах своих не сладкую плитку, а крепкие губы Шныркина, и не удивилась, не рассердилась.
Только странно стало, что пахнут шныркинские губи «офицерским ванильным № 3».
Пока читал поручик Григорьев Коран, в углу блиндажа, приткнувшись к огарку, денщик Нифонт, мусоля карандаш, выводил на серой бумаге кривыми загогулинами письмо в деревню жене Агриппине.
Ерзал неслух карандаш в шишковатых корневищах пальцев, и загогулины растягивались и кривились к низу листа.
Писал Нифонт:
«И ишшо, наидражайшая супруга нашея, Арахвена Сидоровна, посылаю вам ницкий поклон и наше супружнее благоволение. И что отписываете вы мне нащет Мотьки, про то нами слыхано от Симена Старухина, как он приехадчи с маршевой ротой и усе изложивши изустно до доскональных подробностев. И прошу я вас, дорогая супруга Арахвена Сидоровна, скажите Мотьке, как она мне любимая есть сестра, не имея батюшки и матушки, то вдвойне дорога мому сердцу, и что я ей, суке голозадой, ноги из пуза повырываю, ежели она не уймется с австрияком по гумнам валяться. Потому, как австрияк, хотя может быть вопче, как и мы мужеска пола, со всем прибором, но только есть он человек трясогузный и неверный, а потому набить девку горазд, но чтоп иное прочее по мужеской части, то ничего. И ишшо спрашиваете вы меня, дражайшая супруга наша, Арахвена Сидоровна, как нащет замирения, то нам доподлинно неизвестно, тольки, как говорить, с весны, ежели у немецького короля отсохнет лева рука насовсем, то войне и крышка, потому у всех королей по две руки, а у немця одна, и этак ему будет несподручно. И ишшо на той неделе послал я вам и деткам нашим посылочку, и поклал в нее, опричь портянок и ликстрического фонарика, заграничного щиколаду. А етого щиколаду у нас в лавках чистые горы, и офицеры его жрут, скольки хотишь. А мой барин поручик Григорьев особливо. Скольки он за день етого щиколаду упирает — по арихметике не сосчитать. А тольки барин добрый и по морде не дерется, как иные прочие. Должно от щиколаду нутро мягчеет, потому в соседней роте, как у меня приятель в денщиках у капитана Тыркина, то капитан щиколад вовсе не ист, а по каждому пустяку норовит в зубы. И так што щиколад я для вас не покупал, а простите, узял у поручика из евоной пачки, бо все одно он не заметит. И с тем ницко кланяюсь и пребываю в полном благополучии, потому, должно, у нас к утру будет атака от немця, и многие помрут за веру православную. Кланяюсь вам ницко и сердешно лобызаю в сахарные вашии уста, а сани пока не продавайте, приеду починю.
Ваш любезный муж Нифонт Огурцов».
Корневища обмусолили круглую точку в конце, отложили карандаш и запихали письмо в конверт с нарисованной на нем кособокой пушкой. А под пушкой стих:
Запечатав конверт, Нифонт с любовью посмотрел на кособокую пушку и, выпятив толстые губы, начал было разбирать по складам надпись в углу:
— Ли-то-гра-хвия Во-робей-чика… — а не кончил…
Над блиндажом послышался тягучий нарастающий гул, и тотчас же глухо шатнулась земля, и в щели потолка посыпались комья.
Обитая войлоком дверь с грохотом распахнулась, и фельдфебель Перетригубы, с обледенелыми усами, крикнул:
— Ваш-бредь!.. Атака! Немцы вдуть!
Бросив липкий шоколадный огрызок и Коран, поручик Григорьев сорвал со стены бинокль и толкнул субалтерна:
— Веткин! Вставай! Атака!
Веткин схватился и захлопал испуганно глазами сонной совы под тенью рыжих ресниц.
Схватил полушубок, напялил и за командиром, по скользким запорошенным ступеням, закарабкался вверх.
Наверху промозглыми клещами охватила хлипкая мгла.
Поручик Григорьев быстро пробежал по ходу сообщения и вышел в окоп.
Вскоробленными, ни на что не похожими призраками стояли на стрелковой ступеньке, прижавшись к винтовкам, солдаты заскорузлой от снега и грязи цепью.
Ползал шипящий шепот:
— Прут, сволочи!
— Много?..
— Не видать пока. На нашу душу хватит!
— Вот те и отдых под воскресенье!
— Вась, а Вась! Послышь!.. Коли убьют, — отпиши родителям.
— Ладно… кады помрешь, — гады скажешь!
Только вчера попавший на пополнение мальчишка-костромич, окая, спрашивал бородатого соседа:
— Как же оно, тово, дяденька?.. Значит, тово?.. в людей стрелять?..
— А ты думал к им с канфетой навстречу?.. Они те угостят!.. Цель вернее, да в штаны не пусти, косопузый!
Поручик Григорьев встал на ступеньку и бровями прилип к металлу бинокля.
Сквозь слепую морозную муть, за дырами, надолбленными немецкими пушками, перед линией вражьих окопов серели летучие тени.
Росли, переползали, расплывались, вырезывались четче при вспышках разрывов.