— Пшел ты… Сам ты егерма ики не стоишь!
Дмитрий повернулся и пошел от лавки.
— Джигит!.. Джигит!.. Егерма мин!..
— Ун беш мин, и ни одного гроша…
— Егерма!
— Ун беш!
Солнце палило. Пять раз уходил Дмитрий, и пять раз возвращал его Абду-Гаме. Наконец тюбетейка перешла к Дмитрию за семнадцать тысяч.
Он свернул богатырку, сунул ее в карман, а тюбетейку нахлобучил на затылок.
— Зачем так надевал?.. Так наш не носит. Надвигай вперед.
— Добре, и так гарно. Бувай здоров, бай.
Дмитрий пошел за кишмишом.
Абду-Гаме проводил его взглядом и задумался.
Наставала пора приводить в порядок сад и виноградник. Одному Абду-Гаме не справиться. Жены слабосильны, дети малы еще.
Нужен один-другой сильный работник.
Но возьмешь работников, тут как раз тебе налоги и другие неприятности с союзом кошчи и уездным Советом. А этот джигит здоровенный малый. Ишь какая спина!
Абду-Гаме с удовольствием взглянул на распиравшую гимнастерку спину Дмитрия, пробующего у торговца сладостями халву.
Предложить ему поработать в саду и пообещать фруктов, когда поспеют. Урус-джигнт голодный, на рисовой каше сидит, он за черешни и урюк пойдет возиться над садом.
Дмитрий расплатился за сласти и шел обратно, придерживая мешочки с кишмишом и халвой.
— Эй-эй!.. Джигит! — позвал Абду-Гаме.
— Що?
— Иди, пожалуста… Разговаривать будем.
— Ну, якого биса ты балачку завел?
— Пожалуста, слушай. Моя сад есть, виноград есть. Весна идет, ветки подрезать надо, виноград палки ставить… Хочешь сад работать?.. Когда фрукта поспеет, — кушать будешь даром… черешня, урюк, персик, груш, яблок, виноград. Товарищ достархан давать будешь.
Дмитрий задумался.
— Того… я, брат, дюже занятой. Ось чуешь, джигиту много дила. Винтовка, коняка, ще политчас, про конституцию, про буржуазные препятствия…
Абду-Гаме не понял ни про политчас, ни про буржуазные препятствия, но сказал спокойно:
— Днем занят — вечером свободна. Времени нимнога. На два час придешь — многа поможешь. Товарищ зови один. Вдвоем работай. Урюк харош, виноград харош.
Дмитрий полузакрыл глаза.
Ему вспомнилась Ольшанка, тихая речка за левадами, черешневый садок в цвету, звенящая песня под вечер, и крестьянское черноземное сердце сжалось и гулко дрогнуло.
Нестерпимо захотелось покопаться в земле, раздавить между пальцами пахучие земляные комья хотя бы этой чужой желтой земли, врезать в нее, податливую, готовую рожать, острое лезвие лопаты.
Он усмехнулся и сказал мечтательно:
— Гарно!.. Подумаю!
— Завтра приходи, ответ говори.
— Добре!
После чаю с халвой Дмитрий лежал на нарах и мечтал об Ольшанке, о леваде, о земле.
Подошел Ковальчук, задававший корму лошадям.
— Що, Митька, засумовав?
Дмитрий быстро повернулся на нарах.
— Стривай, Трохим. Зараз куповав я тюбетейку у бая, и вин предложив, щоб у его в саду поработать. Ветки там подризать, лунки окопать, виноград пидставить. Каже — ввечори часа два с товарищем поработаешь, а затем, як фрукты поспиють, то кушай задарма. Яка твоя думка? Дюже хочется в землице покопаться.
И его губы смялись в застенчивую и робкую улыбку.
Ковальчук похлопал ладонью по толстому колену и неторопливо ответил;
— Що ж!.. Воно гарно бы!.. Я пийшов бы… Тильки, як эскадронный?
— А що? Спросимся! Все одно — по вечерам задарма сидим. Книжок нема; чим нары протирать, то гарнише на працю.
— Ну що ж!
— Так зараз пидем до эскадронного. А то моготы нема!..
Дмитрий не кончил.
С начала этой весны он затосковал и не мог отдать себе отчета, откуда пришла тоска, странное безразличие и лень.
Часто сидел на завалинке курганчи и смотрел на небо — синее, тяжелое, почти чувствуемое на ощупь, на горы, на речку, на долину пустыми светлыми глазами.
Чего ему не хватало, он не мог понять.
Не то родных тихих полей и хаты под вишняком, не то веселых гулянок с гармоникой и песнями, не то ласковых карих глаз, цветной ленты в волосах, певучего смеха и близкого, с нежностью прижимающегося тела.
Но чего-то не хватало…
— Ну, гайда до эскадронного!
Они вышли из курганчи и пошли в чайхану, на балахане которой жил, как скворец в скворечне, эскадронный, товарищ Шляпников.
Товарищ Шляпников сидел на террасе балаханы и строгал из палочек клетку для перепела, которого подарил ему чайханщик Ширмамед.
Он выслушал просьбу Дмитрия и Ковальчука и немедленно разрешил.
— Только, ребята, чтоб без озорства! Избави чего стянуть или хозяина обидеть. Сами знаете — народ чужой, у него свои обычаи, и мы должны их уважать. В чужой монастырь со своим уставом не лезь. Приказ по фронту читали?
— На вищо забижать? — ответил Дмитрий. — Мы, товарищ начальник, розумием. А поработать на землице хочется.
— Хорошо… идите! Да когда будут фрукты, так меня не забудьте.
— Спасиби, товарищ начальник!
— Скажите отделенному, что я вам разрешил, чтоб он не препятствовал.
Возвращаясь в курганчу, Ковальчук взглянул на потемневшее небо, потянулся и сказал:
— А гарнесенько в садочку!
На следующий день после обеда Дмитрий с Ковальчуком пошли к Абду-Гаме.
Хозяин встретил их на улице и провел в парадную половину, где шипел в котле плов и стояли сласти.
— Садись, джигит… Покушать надо.
Дякуем… сыты.
— Садись, садись. Отказать нельзя — хозяину обида!
После казенной похлебки жирный плов был особенно вкусен и приятен.
Ковальчук уплел три пиалы и налился по горло чаем.
После чая Абду-Гаме повел работников в сад, показал им кетмени[16] и научил, как окапывать землю вокруг деревьев.
— Теперь ямка копал, потом ветки резал, виноград палки сажал.
В другом углу сада копались в земле три женские фигуры, закрытые с ног до головы паранджами и чимбетами.
Абду-Гаме сам взял кетмень, и работа закипела.
Ковальчук любопытно поглядывал в угол, где работали женщины.
— Бай, а бай!
— Что?
— Кажи, будь ласков, чого це у вас баба в наморднике ходыть?
Абду-Гаме, продолжая копать, неохотно бросил:
— Закон… Пророк сказал… Женщина должен быть закрыт от чужой глаз. Соблазн нет.
Ковальчук рассмеялся.
— Да… де тут до соблазну? Черт его разбери, що воно в тым мишке? Може, баба як баба, и молода, а може, стара карга, якой не приведи пид ночь побачить. Пузо расстроишь.
Дмитрий отозвался из-за дерева.
— Це воны с того придумалы, що у их, — бабе двадцать стукнуло — вона як твоя ведьмачка. Спеклась, сморщилась, неначе яблоко печено. Ось их и завешують, щоб замуж сдать. Под намордником муж не разбере, яка харя, а женився — терпи.
Замолчали. С гор тянул легкий ветерок, шуршали ветки тополей вдоль дувала.
Прожужжал между деревьями ранний жук.
Кончили работать, когда смеркалось.
Абду-Гаме проводил работников на улицу, пожал руки.
— Якши работал. Большой спасибо говорил. Якши адам, джигит!
— До побачення, бай.
До свиданья. Приходи завтра, пожалуста.
Ночь оседала над кишлаком прозрачной ультрамариновой холодной пленкой.
Абду-Гаме вернулся из мечети с молитвы и прошел к Мириам.
Нашел ее спокойно спящей под одеялом, сбросил халат, поставил рядом ичиги и полез под одеяло.
Толкнул, разбудил и прилип к влажным губам.
Мириам покорно, безмолвно раскрылась мужниному желанию.
Но сегодня больше, чем всегда, была чужой и равнодушной.
— Чего ты, как бревно, лежишь? — шепнул зло Абду-Гаме, толкнув ее в грудь.
— Я больна сегодня, — тихо ответила она.
— Что с тобой?
— Не знаю… Горит тело и какая-то сыпь.
Абду-Гаме испугался. Подумал, что у нее, может быть, черная оспа и она может заразить его. Грубо пнул коленом в живот.
— Ты что ж раньше не сказала?
— Я не успела…
Абду-Гаме зло вылез из-под одеяла и надел ичиги.