Ковальчук вынесся вперед, крепко зажав шашку.
Он увидел, как из-за камня карабкается вверх от тропинки, к отвесным скалам, человек в полосатом халате, с винтовкой.
Лошадь, тяжело дыша, карабкалась скачками в гору.
«Догоню, не догоню?» — подумал Ковальчук и свирепо всадил шпоры.
Лошадь рванулась.
Расстояние между человеком и лошадью сокращалось быстрее, чем между человеком и скалами.
Человек понял, обернулся и вскинул винтовку.
Ковальчук зажмурился.
Бах… мимо.
Лошадь в два маха донесла Ковальчука до человека в халате.
Красноармеец сразу узнал откормленное лоснящееся лицо бая, его черную бороду.
Абду-Гаме лихорадочно защелкивал затвор.
Но поднять вторично винтовку не успел, Ковальчук был уже совсем рядом.
Шашка метнулась кверху, Ковальчук перегнулся и крикнул:
— Получай!.. За Митро!.. За Машку!..
И свистнувшая сталь застряла в зубах Абду-Гаме.
………………………………………………
Дмитрия положили на винтовочных ремнях между двумя лошадьми и повезли в Аджикент.
Приехали вечером, и Ковальчук отправился с рапортом к товарищу Шляпникову.
— Молодец! — сказал эскадронный.
Дмитрия утром на арбе отправили в госпиталь в Ташкент с простреленным легким и без сознания.
Сурова и крепка земля железного хромца Тимура.
Десятки веков не тают снега на упирающихся в небо пиках, десятки веков горячей смертью душат пески неосторожных путников в черных пустынях.
И десятки веков лежат камни на горных тропинках, над ревущими ложами горных потоков.
И люди в стране Тимура как камни — недвижимы и крепки.
И в глазах у них, даже после смерти, каменная неразгадываемая тайна.
Как три тысячи лет назад, стоит над краснокаменным руслом Чимганки приземистая чайхана, и заря, зеленеющая над двумя горбами Большого Чимгана, золотит вековую глину.
И тот же зеленобородый чайханщик Ширмамед кутается по утрам в рваный халат от ледяного ветра, ползущего с фирнов.
И только сады в долинах шестой год процветают по весне ослепительным алым звездным цветом, ширятся, разрастаются, захватывают горные склоны и камни.
И на тучном лёссе, удобренном костями всех народов — от железных фаланг Искандера до апшеронских стрелков Скобелева, — пышен и победен звездный ослепительный цвет.
Ташкент, 1923 г.
ПРОИСШЕСТВИЕ
Хреновино лежит промеж степных оврагов и буераков, заросших будяком и полынью, рыжими и унылыми.
Каким бесшабашным бродягам влезло в буйные головы заложить первые хибарки в этом никчемном месте — неведомо.
Но поселение основалось, расползаясь по косогорам, выперло в небо колокольни двух церквей, отмечалось на карте кружком четвертого разряда, и была в нем Суворовская улица, по которой вечером блуждали стада краснощеких прелестниц и их кавалеров вперемежку с возвращающимися по домам стадами коров и грязно-шерстных степных овец.
Суворовская улица густо заросла темной листвой акаций, сквозь которую горели и пылали баканом и ярые вывески лавчонок.
В годы железнодорожной горячки рельсовый путь между двумя торговыми центрами зацепил веткой окраину Хреновина, но оживить мертвое место не мог.
И когда забушевала вокруг по степным просторам громыхающая буря гражданской войны, она не задевала ядреного уюта хреновинцев, а носилась кругом, и жители, из числа самых храбрых, однажды ночью простояли до зари на кургане, прислушиваясь к далекому громыханию и следя бело-зеленые зарницы, пыхавшие на севере, где шел ожесточенный и упорный бой за узловую станцию.
Вскоре случилось небывалое в летописи местечка событие. Счетовод Харченко, возвращавшийся на бричке по казенному делу, был убит в шести верстах от местечка неизвестными людьми в черных шапках.
Неделю после этого хреновинцы не выходили из домов после заката солнца, и по улицам бегали ночью спущенные с цепей яростные собаки с пенящимися мордами и сверкающими красными глазами, по величине схожие с белыми медведями.
Шел кровавый девятнадцатый год.
В больших городах, под рявканье пушек, пулеметный лай и трескотню винтовок, ежемесячно менялась власть.
По улицам двигались возбужденные толпы с пением и знаменами — то краснеющими кровавыми лепестками, то трехцветными, то желто-голубыми, то черными, то, наконец, черт знает какого цвета и масти.
Дома покрывались ранами от стальных укусов, горели, рушились. В них ломалась и перетаскивалась мебель. Нагло стрекотали ундервуды, за которыми сидели одинаковые при всех режимах кудерчатые и бантиковые фигуры, по вечерам гулявшие при Советской власти с комиссарами, при других — с офицерами, но при всех властях одинаково податливые и равнодушные ко всему, кроме пайка.
Хмуро молчали гудки заводов, ржавели машины, люди в кепках и шерстяных шарфах уходили, сжимая челюсти и винтовки, в неизвестную даль, а за окраинами росли города мертвых, присыпанные глиняными, неумело насыпанными холмиками.
Но в маленьком, бестолковом, никому не нужном местечке все шло по-старому. Только один дом сгорел, да и тот был полуразрушенным сарайчиком, в котором ютилась распутная баба Чуниха, опившаяся страшной бурдой из бензола, денатурата и керосина и сгоревшая вместе со своей лачужкой, подожженной спьяна лучиной.
О переменах власти хреновинцы узнавали от крестьян, вернувшихся с базара из уезда.
Если в уезде водворялись добровольцы или гетманцы, отставной, глухой от контузии еще с турецкой войны, шестидесятисемилетний поручик Кукин напяливал черные от времени погоны и именовался начальником охраны.
При Советской власти Кукин сидел дома, а местечком управляли учитель земской школы Приходько и фельдшер Пуня, в звании председателя Совета и чрезвычайного комиссара.
Но ничто не менялось. По-прежнему миоценовые напластования подсолнечной лузги лежали на единственном тротуаре Суворовской улицы, по-прежнему ссорились и поносили друг друга рассыпчатые белые супруги хреновинцев, и по вечерам оглашали местечко хихиканием круглые, как репа, барышни и ржанием кавалеры в рубашках с вышитыми передами и клоками кудрей, лихо выпущенными с левой стороны картуза.
В апреле добровольцев из уезда прогнали красноармейцы. Кукин удалился на свой огород. Приходько и Пуня властвовали.
Но однажды запаленный и задыхающийся паровоз приволок из уезда теплушку, в которой приехали неведомые люди.
Были они оборванные, мрачные, низколобые, вооруженные винтовками и обрезами, в дырявых шинелях с красно-черными, слипшимися от грязи, бантами.
Всех их было тринадцать человек, а четырнадцатый, самый главный, был рослый мужчина с лошадиной челюстью, маленькими злобными звериными глазками, с головы до ног обвешанный пулеметными лентами и револьверами разных систем, в штанах изжелта-оранжевого тисненого плюша, сиявших, как заходящее солнце.
Выйдя с вокзала, они спросили у первого, обомлевшего от испуга хреновинца, кто в городе самый главный, и пошли, громыхая дырявыми сапогами и бряцая винтовками, на квартиру Приходько.
По дороге главного вели под руки: сам он идти не мог и, переставляя ноги, смачно рыгал и ругался такими словами, что даже дьякониха Федосеевна, славившаяся по этой части, застыла у своей калитки с раскрытым ртом.
Приходько испугался, но вышел к прибывшим, нацепив красную ленту через плечо.
Посетители предъявили мандат на грязной, оборванной с краю бумажке, где значилось, что «предъявители сего есть особый карательный отряд по истреблению буржуев и борьбе с контрреволюцией, при штабе советского вольного атамана Евгена Пересядь-Вовк, и им поручается активное действие в местечке Хреновине».
Руки у Приходько тряслись, когда он дочитывал бумагу, и он самым вежливым голосом спросил «товарищей», что они хотят от него.
Главный открыл запухшие глазки, окинул фигуру Приходько и прохрипел неслыханным голосом: