— А! — Рыкало осклабился. — Що, гарно я вас поддив?
Буров промолчал секунду, потом ровным и тихим голосом сказал:
— Слушай, ты, сукин сын, в печенки, гроб и веру. Я даю тебе пять минут подумать. Если через пять минут командир не будет у меня целехонький — пеняй на себя.
Рыкало отшатнулся. Вскинул своей нечеловеческой челюстью.
— Бий его в мою голову!
Но прежде чем часовые успели сделать движение, Буров заложил пальцы в рот, дьявольский разбойный свист хлестнул улицу, и из-за плетней поднялись матросы. Жадные глазки винтовок уперлись в Рыкало и часовых.
Наступило молчание.
— Добре! — прохрипел Рыкало. — Добре! Тильки ж вашему командеру зараз конец буде! — И одним прыжком он очутился в здании.
Когда в маленьком окне засинело, население подвала стало поднимать грязные лохматые головы с пола и нар, и пятнадцать пар глаз уставились с недоумением на новых жильцов.
Лариса Петровна безутешно рыдала, закрыв лицо.
— Что же будет? Что будет? Ах я несчастная! Мне на улицу нельзя будет выйти! Засмеют меня, заклюют!
Большаков стоял над ней в мрачном раздумье. Он негодовал на себя, бесился и чувствовал какую-то проклятую неловкость перед своей случайной подругой, и его злили ее слезы.
— Послушайте, Лариса Петровна! Не плачьте! Я все сделаю! Ну хотите, я женюсь на вас и увезу вас отсюда? — сказал он в отчаянии.
Лариса Петровна отняла руки от глаз и посмотрела на него. Потом ее лицо, свежее, пышущее румянцем, трогательное в своем бессилии, дрогнуло тайной улыбкой.
— Правда? Правда? Какой вы хороший!
У Большакова заныло под ложечкой. «Что я, с ума сошел?» — подумал он и вслух сказал:
— Ну конечно, правда!
— Добродию! — просипел над его ухом глухой голос. — А чи нема у вас тютюну? Три недели без тютюну сижу, ка-зна за що.
Неимоверно грязный, лохматый человек стоял за Большаковым, протягивая черную, худую руку.
Большакова передернуло, он с дрожью сунул руку в карман, бросил кисет на протянутую ладонь и повернулся к Ларисе Петровне.
Но пол под ним дрогнул, все зашаталось и заскрипело. Оглушительный грохот потряс подвал, и с потолка, вздымая столбы белой пыли, осыпая орущих в ужасе людей, рухнула штукатурка.
Не успел Рыкало скрыться в здании, как Буров, тоже в несколько прыжков, перенесся через широкую улицу к матросам и поднял ракетный пистолет.
И тогда совершилось то, о чем жители Хреновина до сих пор еще говорят с благоговейным страхом, понижая голос до шепота и наклоняясь вплотную к собеседнику.
Это событие стало даже официальным началом нового летосчисления для хреновинцев, которые говорят! «Это случилось до происшествия», или: «Это случилось после происшествия».
Сперва над Суворовской улицей взвилась шипящая змея, оставляя за собой черный дымный след.
Потом, как утверждают очевидцы, из стальной черепахи на вокзале сверкнула короткая желто-зеленая молния. Потом воздух дрогнул от тяжелого удара над местечком, пригибая к земле шапки акаций, провыло неистовым поросячьим визгом какое-то чудовище, и, наконец, верхняя часть дома Лейбы Аймасовича взнеслась на небо в огне и столбах черного, тяжелого дыма, взметнувшегося высоким фонтаном.
Половина окон Суворовской улицы оказалась без стекол, которые словно кошка слизала языком.
В довершение всего матросы ринулись с двух сторон в разрушенный пылающий дом.
Короткий треск винтовочных выстрелов по бегущим через сад людям из отряда «красного тирора» скоро затих.
Двое были захвачены живыми.
Через выбитое окно подвала матросы выволакивали измазанных известью узников.
В десять часов утра бронепоезд уходил на узловую станцию. В нем ехал Приходько.
Он стоял у раскрытой двери плутонга с Большаковым.
— Вам давно нужно было поехать в город, товарищ! Ведь у вас не советская организация, а черт знает что! Там вас и проинструктируют и людей, может быть, дадут. А иначе вас каждый бандит в щель загонит!
Приходько слушал и кивал головой.
Сухо лязгнули буфера, вагоны поплыли мимо станции, и на перрон, раскрасневшаяся, вбежала Лариса Петровна с большим узлом, связанным бухарским платком.
Она оглянулась, увидела Большакова и кинулась к вагону.
— Берите узел!.. Скорей!..
Большаков с недоумением смотрел на узел.
— Зачем?
— Но… ведь вы… обещали… увезти меня… жениться!..
Он небрежно улыбнулся.
— Ах… да, черт возьми!.. Но ведь не сейчас!.. Подождите!.. Мы еще приедем!
Поезд взял ход.
Лариса Петровна осталась на перроне, растерянная, выронив узел.
А Большаков еще долго махал ей белой фуражкой.
Ленинград, апрель 1924 г.
ВЕТЕР
(Повесть о днях Василия Гулявина)
Глава первая ТАРАКАН
Позднею осенью над Балтийским мором лохматая проседь туманов, разнузданные визги ветра и на черных шеренгах тяжелых валов летучие плюмажи рассыпчатой, ветром вздымаемой пены.
Позднею осенью (третью осень) по тяжелым валам бесшумно скользят плоские, серые, как туман, миноносцы, плюясь клубами сажи из склоненных назад толстых труб, рыскают в мутной зге шторма длинные низкие крейсера с погашенными огнями.
Позднею осенью и зимой над морем мечется неистовствующий, беснующийся, пахнущий кровью, тревожный ветер войны.
Ледяной липкий студень жадно облизывает борты стальных кораблей, днем и ночью следящих жесткими глазницами пушек за туманным западом, пронизывающих черноту ночей пламенными ударами прожекторов.
В наглухо запертом вражескими минами водоеме беспокойно мечется вместе с ветром обреченный флот.
В наглухо запертых броневых мышеловках мечутся в трехлетней тоске обезумелые люди.
Осень… Ветер… Смятение…
Балтийского флота первой статьи минер Гулявин Василий — и ничего больше.
Что еще читателю от матроса требуется?
А подробности вот.
Скулы каменные торчат желваками и глаза карие с дерзиной. На затылке двумя хвостами бьются черные ленты и спереди через лоб золотом: «Петропавловск». Грудь волосами в вырез голландки, и на ней, в мирное еще время, заезжим японцем наколоты красной и синей тушью две обезьяны, в позе такой — не для дамского деликатного обозрения.
Служба у Гулявина мурыжная, каторжная. Сиди в стальном душном трюме, глубоко под водой, в самом дне корабля, у минного аппарата, и не двинься.
Воняет маслом, кислотами, пироксилином, горелою сталью, и белый шар электрической лампочки в пятьсот свечей прет нахально в глаза.
А что наверху творится — не Гулявина дело. Всадят в дредноут десять снарядов под ватерлинию или мину подпустят, а Гулявин, в трюме засев, и не опомнится, как попадет морскому царю на парадный ужин.
Помнит Василий об этом крепко, и от скуки, на мину остромордую сев, часто поет про морского царя и новгородского гостя Садко матерную непристойную песню.
Три года в трюме, три года рядом с минным погребом, где за тонкой стеной заперты сотни пудов гремящего смертного дыха.
С этого и стал пить запоем Василий.
Война… Заливку достать трудно, но есть в Ревеле такая солдатка-колдунья. Денатурат перегонит, и получается прямо райский напиток для самых деликатных шестикрылых серафимов. Одно слово — ханжа.
Но пить опять же нужно с опаской, — потому если, не приведи, в походе пьяное забвение окажешь, — расправа короткая.
В какую ни будь погоду, на каком ни есть ходу привяжут шкертом за руку и пустят за борт на вытрезвление. Купайся до полного блаженства.
Потому и приучился Гулявин пить, как и все прочие, до господ офицеров включительно, по-особенному.
Внутри человек пьян в доску, а снаружи имеет вид монашеской трезвости и соображения даже ничуть не теряет.
Но только от такой умственной натуги и раздвоения организм с точки сворачивает, и бывают у человека совершенно неподходящие для морской службы видения.