Некоторая нарочитость чувствуется и в образе жены Кудрина, Елены. Она щедро наделена автором всеми качествами, на почве которых процветали ненавистные Кудрину халтурщики от искусства: бескультурьем и невежественностью, возведенными в торжествующий принцип; ханжеством, прикрытым демагогической фразой; тупостью, выдаваемой за правоверную ортодоксальность. Елена представлена только как неподвижное препятствие для художественного творчества, то есть с точки зрения все-таки прикладной и методом в основном публицистическим. Она остается в нашей памяти не характером, а просто аргументом в споре, не лишенным злой меткости, в споре, защищающем подлинное искусство от приспособленческих подделок под него.
Но есть в «Гравюре на дереве» образ, который лучше всех тезисов и аргументов действительно средствами искусства обороняет подлинную красоту и культуру от нигилизма невежества. Это поэтический образ самого Ленинграда, дыхание которого все время присутствует в повести, насыщая ее атмосферой преклонения перед прекрасным. В любви Лавренева к Ленинграду слились его патриотическая гордость славной историей предков и его взволнованные воспоминания о первых часах рождения революции, чувство художника, завороженного строгими формами архитектуры города, блеклыми тонами его северного неба и царственной реки, и трепет романтика, ощущающего близость моря, наконец, признательность русского писателя традициям великой литературы.
Поистине неиссякаема творческая трудоспособность Лавренева в молодые годы! Едва закончена им повесть о художнике, как он обращается к новой для него теме — героическому покорению Арктики. Под впечатлением крушения дирижабля Нобиле и гибели Амундсена в том же 1928 году, когда произошло это событие, Лавренев пишет повесть «Белая гибель». Здесь снова нашли выражение характерные для писателя мотивы: борьба человека один на один со стихией, подвиг, за который герой платит жизнью. В «Белой гибели» звучит и свойственный Лавреневу протест против убогости буржуазной психологии, лишающей гуманистического смысла даже самый мужественный поступок. Но протест этот в повести приобретал не свойственный ни ранее, ни позднее для Лавренева оттенок трагической безысходности. Романтическая фигура Победителя, в которой легко угадываются черты знаменитого Амундсена, с самого начала отмечена роковой устремленностью к гибели. Критика с удивлением отмечала, что в «Белой гибели» нет ни слова о мужестве советских моряков и летчиков с ледокола «Красин», которые сделали то, что не удалось самому Амундсену: сняли с льдины экспедицию Нобиле. Но писатель, целиком завися от впечатлений действительности, в то же время подчиняет их своим настроениям и внутренним задачам: мир для Лавренева был скован трагическим холодом «Белой гибели».
События 30-х годов резко изменили настроение писателя.
Лавреневу был созвучен пафос созидания, коллективного творчества, острой борьбы, который захватил советское общество в годы первых пятилеток.
Возвращаясь к теме Арктики в середине 30-х годов, Лавренев как бы исправлял и дополнял самого себя, заново переосмыслив впечатления прошлых лет.
Он снова пишет о победителях севера, но, в отличие от «Белой гибели», повесть «Большая земля» (1934) переполнена оптимизмом эпохи первых пятилеток, пафосом радостной самоотверженности, чувством интернациональной солидарности, ощущением простоты и ясности человеческих отношений и достижимости любой цели. Эти победительные черты времени воплощает в себе герой повести, молодой летчик Мочалов. Изучая материалы челюскинской эпопеи, широко публиковавшиеся в течение всего 1934 года, Лавренев соединил в Мочалове разные качества летчиков, спасателей челюскинцев. В результате получилось красочное повествование о молодости страны, об отваге и победах ее сыновей, о празднике человеческой солидарности. В этих чертах повести Лавренева выразились характерные черты времени и его литературы.
Но уже в «Большой земле» ясно видны некоторые опасности, ждавшие советскую литературу в ее дальнейшем развитии. На примере этой повести видно, как трудно для искусства воплощенно положительных идеалов, как легко здесь сбиться на поверхностную иллюстративность, публицистику и упрощенчество. Не только мы, современные читатели, которые знают и помнят, как противоречив был путь нашей литературы в 30-е годы, не можем не видеть искусственную облегченность в обрисовке героев «Большой земли», но уже критика того времени, когда была только что опубликована повесть, отмечала излишнее «бодрячество», публицистическую прямолинейность и назидательность в новом произведении Лавренева.
В незаконченных отрывках и в тех небольших рассказах, которые пишет в 30-е годы Лавренев, присутствуют эти же черты. Рассказы чаще всего строятся на незначительных происшествиях из жизни молодых красноармейцев, хороших, веселых ребят, старательно преодолевающих свои небольшие недостатки и старательно овладевающих военной профессией («Белый верблюд», «Воображаемая линия», «Счастье Леши Ширикова» и другие). На основе подобных благоразумных и поучительных случаев острому таланту Лавренева невозможно было развернуться, писатель не видел или не хотел видеть в современности драматизма, за которым стоит жизнь или смерть героя, а без этого драматизма дар Лавренева уже не так блистателен, как прежде.
Участие Лавренева в прошедших битвах, знание жизни армии и флота, предчувствие грядущих бурь, поиски острого драматического сюжета — все это укрепляет интерес писателя к военно-патриотической теме. Этот интерес был знамением времени. В середине 30-х годов не только у Лавренева, по и в произведениях Н. Тихонова, Вс. Вишневского, Л. Соболева романтика прошлых битв предсказывала битвы будущие.
Роман Лавренева «Синее и белое» (1933) и его повесть «Стратегическая ошибка» (1934) совершенно различны по стилю и в то же время как бы дополняют друг друга, рисуя с разных точек зрения и в разных аспектах события лета 1914 года. В «Синем и белом» они даны в восприятии неискушенного, наивного молодого человека. В «Стратегической ошибке» эти же события поверяются сухим беспощадным анализом историка и политика. Соответственно щедрая живопись и пластика романа сменяются строгим языком документа в повести. Только оба произведения вместе дают представление о диапазоне Лавренева, легко сочетающего мастерство живописца с работой исследователя-публициста.
Роман «Синее и белое» начинается с тщательного любовного описания последних мирных дней юного гардемарина Алябьева. В романе приводятся резкие психологические и живописные контрасты: белый южный город, одуряющий запах белых акаций, белый китель молодого моряка, юная любовь с ее надеждами — и напряжение и тревога первых дней войны, напряжение и тревога даже в ослепительной синеве моря, в синих блузах непонятных Алябьеву матросов.
Символика цвета имеет в романе еще один смысл, кроме непосредственно живописного. Синее и белое — это цвета андреевского флага, развевающегося над царским флотом и олицетворяющего кастовую враждебность на кораблях, трагическую разобщенность матросов и офицеров перед лицом внешнего врага, классовые противоречия зреющей революции. Надо сказать, что как раз социальная линия романа — наиболее слабая его сторона, выполненная средствами почти одной публицистики. К тому же эта линия оказалась лишь намеченной: роман оборван на первых месяцах войны и оставляет впечатление большого фрагмента неосуществленной эпопеи.
И все-таки те особенности его, которые некогда, может быть, и воспринимались как недостатки, а именно обилие подробностей мирного быта и первых дней войны, скрупулезная выписанность особенностей службы на корабле придают роману Лавренева качества исторического свидетельства, сделанного рукой уверенного живописца и дополненного изысканиями историка, изучившего все обстоятельства начала мировой войны и обстановку в русском флоте. Последнее — новая черта в творчестве Лавренева, отвечающая задачам и стилю времени, когда очерк становится заметной формой литературы, а документ — ее почетным орудием.