Выбрать главу

Скобельцын захохотал. Начальник станции захихикал подобострастным свиным визгом.

Комиссар бросил мел об рельс, ответивший серебряным звоном, кончив с металлическим лязгом в голосе:

— Товарищ Скобельцын! Ты имеешь давать наряд на конвоирную команду. Десять человек. Начальником команды назначаю командира второго эскадрона, товарища Завихляева. Он крепкий рабочий, хороший, твердый коммунист. Команда провожает вагон до Москвы. Канцелярии написать документы и литеры. Вы, — комиссар повернулся к начальнику станции, — имеете завтра давать оборудованная теплушка с печью для команда. Случае невыполнения — расстрел.

— Слушаюсь, — дрогнул побелевшими губами начальник станции.

Комиссар вытер руки о полу полушубка и твердыми солдатскими шагами пошел к водокачке, за которой, в уцелевшем от пожара станционном домике, работал штаб полка.

3

— Почитай, мила-ай, третью неделю ташшимся, а сколько верстов уехали? Не боле семисот. Если дальше таким манером, когда ж это мы в Москве будем? А? И чего в этой машине такого? Неужто така силишша, что всю государству вывести можа? А по-моему, — лешего в ей пользы. Добро б хлебушко делать могла, а то гумагу. Что с ее, барам подтираться? Гумагой, мила-ай, сыт не будешь! Для суесловия она мысленного, думками блудить. Мужика ты ей не накормишь, а без мужика и государства… тьфу! Ты как полагать?

Стены чугунки лили удушливый красный жар и казались прозрачными. По раскалившемуся металлу скользили яркие звездочки искр.

Старик говорил, помешивая головешки в печи и осторожно разминая слова.

Теплушка скрипела и дрожала, из-под пола бил в уши назойливый гулкий, железный лязг.

Мимо дверной щели проплывали медленно мохнатые медвежьи лапы сосен, согнувшиеся под сахарной тяжестью голубого снега.

В розовой полумгле торчали с нар ноги в пимах и валенках.

У жерла чугунки, на березовом обрубке, сидел в рваной ситцевой рубахе старик. Зеленая всклоченная борода просвечивала на огонь плавленой бронзой. Сбоку на нарах, закинув ногу на ногу, примостился высокий в накинутой на плечи, подбитой медведем кожаной куртке. На широком ременном поясе висел, без кобуры, наган.

У сидевшего было острое, похожее на лезвие шашки, лицо, с резко вылезающими чугунными желваками скул, из-под которых выползал серый небритый волос.

Он пыхнул махоркой, растянул губы смешливой гармошкой.

— Бумага? Для чего, говоришь? А деньги забыл? Хаешь вот бумагу, а сколько небось керенок в портянках погноил, хрыч лесной?

Голос был упругий и колючий, слова падали звонкими, жесткими ледяшками.

Старик съежил лукавые морщинки.

— А кто ж их знал, что спразнят? Деревня прятала, ну и я, как все, миром, а только цены в ей, в гумаге, настоящей нет. На веру она, с воздуху. Видал на станциях, по чалдонам, много ты на ее купишь? Морды воротят. Вещь, говорят, давай, а этого хлама у нас полны сундуки. Девать некуда. Вот и голодуем с твоей гумагой. Почитай, скоро одежу загонять придется?

Высокий нахмурился и зло поглядел в огонь.

— С продовольствием вправду скверно. Потерпеть нужно, Евстратыч. Земля тут развороченная, порядку еще нет. За Омск перевалим, там уже лад установлен. На питательных пунктах от комендантов кормиться будем.

Старик махнул рукой — коричневой кочерыжкой.

— Лешего в ей, в комендантском довольствии! Стрескаешь, — все пузо тебе блевотой вывернет. И так парни на животы жалятся. Пухнет, и в кишке задержка идет. Не проносит, значит, на двор: в середке загнивает. Сусорова в околодок уже сдали. Гляди, остальные своротятся. Ох, машина!.. Тоже!

Высокий передернул плечами, как от озноба.

— Не понять тебя, Евстратыч, как ты в красные залез? Сидел бы на печи да хлебушко жевал. Вот непонятна тебе машина. А я тебе что скажу. Пермский я, деревенский. Деревня у нас в глуши сосновой, одни пни кругом. Не родит твой хлебушко. Погнало на заводы. Ижевский, слыхал, верно? Ну, как пришел мальчонкой, тоже невдомек было, к чему машин столько. А пообходил вокруг машин пятнадцать годов, понял, что в ней, в машине, вся суть земная. Оттого и большевиком стал, от машины. Сила в ней, могучесть, облегчает машина человека, трудящемуся при машине жизнь во сто раз легче. Барин это хорошо понимал. Потому и допускал рабочего только вокруг машины похаживать, к середине, к сути не дозволял. Знал, что как только дойдет рабочий до того, чтоб понять машину в самом нутре, так конец хозяевой власти над машиной. Так оно и вышло. И я за машину три раза башку отдам, коли понадобится, потому что Советская власть — это, дед, и есть машина!

— Оно верно, — прошамкал в бороду Евстратыч, — рабочему машина допрежь всего, ну, а нашему брату, мужику, ни для какой потребы! Что ты в тайге с машиной наворочать, товарищ Завихляев? А?

Завихляев покрутил головой.

— Ишь упрям ты, ровно пень таежный! Погоди! Лет через десяток, как пройдем мы по твоей тайге с такой машинкой. Трактором называется, разное может делать. Возьмет твою тайгу и начнет рвать соснины трехобхватные, как ты лебеду выпалываешь рукой. Вот когда сделаем тебе на месте тайги ровное поле под пар — тогда поймешь, «кака в машине силишша», шишига ты дремучая!

Старик прислушался. Железный лязг под полом становился реже л резче.

Евстратыч встал.

— Должно быть, что станция… Ровное поле говоришь, сделать, мила-ай? Сделай, сделай. Углядим — поверим в твою машину. Мы, мужики, народ упористый: пока не пощупам — не поверим. Разговор твой хороший, а ты мне раньше ситчику на порты отпусти, а машина потом…

— Эх, душа ваша мужицкая, темная! Все себе только. Ситчику! А у других, может, и рядна нет.

Теплушка дрогнула на стрелке. В щель мелькнули тусклые огни в замороженных окнах. Евстратыч похлопал по бедрам.

— Оно так! Каждый допрежь всего к своей плоти заботчик… А ты, товарищ Завихляев, сходил бы на станцию. Может, дадут покусать чего ребятам?

Завихляев отодвинул дверь и спрыгнул в ветряной свист. Старик посмотрел ему вслед, покачал головой:

— И-эх, народ пошел какой! Цены себе не знат, не жалеет себя. Сам без портов, а для обчества на щиблеты старается. Чудные дела!

4

Оранжевые блики от ламп ложились жирными пятнами на острые скулы Завихляева и прыгали на них.

Нагнувшись над столом, упершись жесткими глазами в закутанную дохой до глаз фигуру, Завихляев бросал слова, нервно цепляясь пальцами за край стола:

— Вы не имеете права отказывать в довольствии, товарищ! Не для собственного удовольствия катаемся. Вы прочли документы, видите, что команда сопровождает чрезвычайно важный для республики груз. Красноармейцы голодны. Денег нам не могли дать на всю дорогу. Полк — не казначейство. Я буду жаловаться на саботажное отношение.

Доха вскинула глаза и равнодушно сказала:

— Жалуйтесь хоть самому черту! Много вас таких сопровождающих тут шатается каждым поездом. Словчились с фронта дернуть? Сопровождение груза? Без вас не доедет? Отправляйтесь обратно в свою часть!

Завихляев дернулся от обиды.

— Это мне как же понимать? — сказал он, повышая голос. — Кто это с фронта словчился дернуть? Я на фронте два года без передыху, а ты вот видал фронт? Закутал морду в доху ворованную и думаешь, что цаца!

Доха вскочила.

— Что? Вы мне тут партизанскую демагогию не разводите, товарищ, а то отправитесь в ящик! Вы видали, как я доху крал?

— Видать не видал, а по вашему обращению так полагаю.

— Потрудитесь оставить комендантскую и больше не являться! Вы вообще подлежите задержанию и отправке в особый отдел, как незаконно покинувшие часть, а вы еще имеете наглость требовать довольствия!

— То есть, как же это незаконно, ежели у меня на всю команду документы имеются по форме: командировка, литера, аттестаты?

— Да что у вас дубовая, что ли, башка? На основании приказа Реввоенсовета, который вам должен быть известен, никакая часть без утверждения Ревсовета армии не может командировать людей в центр. А кто вас командировал? Полк? Здорово! Какой-то полк будет командировать людей в Москву! За это одно под суд, а вы еще довольствия требуете. Этак каждый взводный будет командировать красноармейцев в Америку! Убирайтесь, пока я вас не арестовал!