Выбрать главу

За часы владельцы их получали крахмалосодержащие и жировые вещества, в деревнях же годовалым гражданам крестьянского сословия зачастую в эту пору навешивались на шею, взамен погремушки, часы почтенных фирм Мозера и Буре.

Для деревни описываемое время было периодом первоначального накопления.

Но оставим в покое деревню. Хотя запросы сегодняшнего дня и требуют усиленного ухаживания за загадочной стихией деревни, — автор, пропитанный урбанистической культурой, останавливается на городском сюжете.

В эти незабвенные дни городские жители занимались единственной и обязательной для всех профессией — государственной службой.

Отказ от службы граничил с изменой отечеству, и покой мироздания, а среди этих часов был официальным началом служебных занятий, и требовалось определить, хотя бы с приблизительной точностью, дабы не лишиться минимума калорий и не переменить местожительство на другое, столь же мало комфортабельное, как и собственная квартира республиканца, но стеснявшее свободу передвижения.

Узнавать же время, не имея для того выработанных вековой практикой приборов, стало весьма затруднительным. Некоторые, впрочем, ухитрялись. Племянник часового мастера с Эртелева переулка, Арончик Бсейбас, на вопрос: «Который час?» — закрывал глаза, шмыгал тонким, всегда мокрым на кончике носом и называл цифру. При проверке таких опытов под каланчой городской думы оказалось, что Арончик врет в пределах не более десятиминутного отклонения от истины, и это упрочило за ним славу живых часов. Но такую исключительную способность приходится отнести за счет наследственности, простые же обыватели были поставлены перед неразрешимой дилеммой.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Как уже упоминалось в начале этой странной повести, Большая Монетная улица в смысле времясчисления находилась в привилегированном положении.

Проживавший на ней профессор Благосветлов, также названный в первых строках предыдущей главы, ухитрился пронести нетронутым сквозь все революционные бури как космического, так и законодательного характера золотой хронометр английской работы. Как это случилось, никто не знал, и об этом из ряда вон выходящем казусе ходили самые разноречивые версии. Наиболее распространенной была пущенная вдовой столоначальника министерства двора Малакичевой, по которой профессор вырабатывал в своей лаборатории для революционных войск консервы из человеческой печенки, вкусом ничем не отличающиеся от обыкновенных телячьих, и за это будто бы платили ему три раза в месяц два пуда восемнадцать фунтов американскими деньгами.

И какой только глупости не выдумает баба! Автор с негодованием должен опровергнуть эту нелепую и явно реакционную клевету.

Ему лучше, чем прочим, известно, что профессор, имя которого было известно и за рубежами республики, получал от учреждения, принявшего на себя бремя любви к ученым и балеринам, два пайка: академический и ударный.

О происхождении названия «ударный» появлялось немало остроумных догадок, но только автору известна настоящая правда. В ударном пайке счастливцам выдавалась вобла особого качества. Для того чтобы употребить ее в пищу, требовалось, положив ее на край плиты, ударять сверху обухом топора, не торопясь, с равными промежутками, от полутора до двух часов.

Отсюда, а не от чего другого, происходило звучное наименование пайка.

Во всяком случае, оба пайка давали профессору возможность не только сохранить свой хронометр, но и поддержать существование двух организмов, из которых первый принадлежал самому Благосветлову, второй же — законной супруге его Анастасии Андреевне.

Даже в самые тяжелые годы — девятнадцатый и двадцатый — профессор с точностью своего хронометра ежедневно посещал физиологическую лабораторию института точных знаний, хотя автор должен честно сознаться, что в этом не было решительно никакой нужды ни для самого почтенного ученого, ни для государства.

Ибо в лаборатории не было ничего, кроме голых стен и побитой химической посуды, на прозекторском столике покрывался прахом в летние и инеем в зимние дни до блеска обгрызенный крысами скелет последней собачонки, ставшей жертвой науки в декабре восемнадцатого года, и вообще всюду была сплошная мерзость.

Собаки же с девятнадцатого года стали предметом потребления не физиологии, а кулинарии, доказывая тем самым шаткость основных научных систем в переходный к социализму период.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

И занятное это дело!.. До чего после великолепного времени бури и натиска у каждого писателя накопилось материала. Так вот и прет, так вот и лезет, — удержу нет.

А происходит все это, друзья читатели, оттого, что несколько лет подряд, последовав совету Гейне, мы оглушительно били в барабаны и лобызали маркитанток, а слова прятали внутрь себя глубоко, бережно, потаенно, как скупой рыцарь свои дукаты. А когда барабаны отгремели, принесли мы собранное домой, а мешок-то сразу и прорвался. Вот и сыплется золото неудержимой струей, звенит, хохочет, плачет, и все хочется сразу, чтобы все высказать, ни о чем не забыть, не упустить.

Можно сказать заранее, что ненадолго нас хватит при таком мотовстве. Годика два — и так опростаемся, что хоть новую революцию затевай для получения сюжетов.

Автор должен извиниться за свое совершенно неуместное лирическое отступление. Это роковое наследие от любимой двоюродной тетки. Очень лирическая была, покойница.

Профессор уходил на службу ежедневно ровно в четверть десятого утра. И никогда не позволял себе отступления от этого правила, хотя бы на две-три минуты. К этому времени дежурные жильцы дома, обитавшие в комнатах, выходящих на улицу, прилипали к подоконникам, отхлебывая с отменным удовольствием республиканский кофе из пережаренных зерен ржи.

Как только сгорбленная фигура профессора показывалась на тротуаре, — зимой в длинном пальто с енотовым воротником, летом в трубчатых коломянковых штанах, — жильцы спешно заканчивали кофепитие и выходили в свою очередь.

Их выход немедленно замечался другими глазами, видневшимися за мутными стеклами квартир. Так шло из дома в дом: с беспрерывной последовательностью появлялись на улице человеческие экземпляры, и пущенная в ход профессором машина гражданского долга жителей Большой Монетной начинала работать с изумительной правильностью.

Профессор, постукивая палочкой, проходил на набережную реки Ждановки, поднимался во второй этаж и дергал ручку звонка.

Дергать приходилось всего три раза, после чего цепочка звякала и профессора впускал внутрь престарелый страж, по имени Нестор. К этому историческому имени природа постаралась прицепить надлежащую фамилию — Котляревский.

Вследствие, этого в лаборатории не раз происходили недоразумения, а однажды заехавший на мимолетный осмотр какой-то блуждающий комиссар, пробежав глазами список сотрудников, был потрясен до слез.

— Как? — сказал он прочувствованно. — Академик Котляревский сторожем? Что это значит? Неужели ему не нашлось более подходящего занятия? Я назначу немедленно расследование, и виновные понесут наказание по всей строгости. Республика не может допустить такого преступного неуменья использовать людей науки!

С трудом удалось убедить разволновавшегося комиссара, что нет причины для его гнева и что Нестор Котляревский, хотя по документам параллелен академику, но не имеет высоких научных заслуг последнего.

Открыв дверь, Нестор Котляревский почтительно кланялся профессору и говорил всякий раз: «Желаю здравствовать, господин профессор», — на что профессор неизменно отвечал: «Здравствуйте, товарищ Котляревский».

По этому поводу автор позволит себе высказать заключение, основанное на личном наблюдении, согласно которому, при одинаковом возрастном цензе, люди, стоящие на низших ступенях общественной лестницы, гораздо консервативнее в своих привычках, нежели высокоразвитые индивидуумы.