— Вы нас позвали договариваться, а сами обманом арестовываете. Позор!
И вдруг ее поддержали все: названные и неназванные, даже кое-кто из тех, кто вчера работал, стали кричать и размахивать руками:
— Позор!
— Вы нас обманули!
— Отпустите наших товарок!
Маленькая женщина, с вздернутым носом и огромными веселыми глазами, в которых одновременно сверкали слезы, вышла из толпы, поднялась на первую ступеньку и, размахивая по-дирижерски руками, призывно воскликнула:
— Вон полицию!
За все время своего существования это здание не слышало такого оглушительного шума, какой потряс сейчас его стены.
Изможденные, побледневшие от волнения женщины не могли насладиться новым чудесным словом, которое они произносили впервые:
— Вон! Вон! Вон!
Казалось, будто перед каждой из них, когда она выкрикивала это слово, распахивалась дверь, за которой таилось самое заветное, и поэтому женщины стремились повторить его еще и еще, чтобы дверь подольше оставалась распахнутой, чтобы можно было подольше видеть страну своих грез.
Неожиданная смелость работниц, сила их протеста смутили полицейских. Однако им удалось вывести пятнадцать арестованных женщин и отправить их в полицейскую тюрьму под гневные возгласы остальных:
— Вон, вон, вон полицию!
На другой день на работу вышло всего четыре женщины. Директору пришлось отослать их домой.
Арестанток выпустили из тюрьмы через два дня и сразу же взяли пятнадцать других. Было сказано, что таким образом всех пересажают по очереди, пока они не приступят к работе,
В тюрьме женщины держались храбро. Они целыми днями пели. Окрестные улицы звенели от их голосов. Надзиратели ругались, дело доходило и до оплеух. Некоторых сажали в отдельную камеру без окошка с жестким лежаком, носившую название «дункель»[60]. Но и это не помогло, потому что остальные пели еще громче, чтобы песней утешить подруг, попавших в дункель.
На улице собирались люди послушать, как поют арестованные ковровщицы. Полиция разгоняла толпу, и тогда начинались новые аресты, но люди не расходились, скапливаясь в другом месте, чуть подальше.
В канцелярии полицейского управления напряжение росло. Его шеф Котас[61], огромный мужчина с черной, расчесанной надвое, как у императора Франца Иосифа, бородой, был вне себя от ярости. Он приказал любой ценой прекратить пение, долетавшее из тюрьмы невыносимым воплем, мешавшее ему работать и позорившее его перед посетителями.
А работницы пели. Короткие паузы не приносили отдохновения, потому что их заполняло нервное ожидание новой песни.
Не зная еще никаких боевых песен, ковровщицы пели самые обычные: про женскую долю, про любовь, которыми так богаты бедняцкие лачуги по всей Боснии. Главное не молчать, не позволять себе умолкнуть.
Взбешенный Котас вызвал своего помощника Бараньского и потребовал перевести ему одну из песен, чтоб по крайней мере знать, о чем они поют, если уж нет возможности заставить их замолчать.
В канцеляриях поднялась суматоха. Чиновники перешептывались и совещались. Советовались с местными «уроженцами», вплоть до служителей. В конце концов кое-как удалось перевести две севдалинки[62] на немецкий, тот немецкий язык, на котором говорили и писали в боснийских канцеляриях.
Дворянин Владимир Бараньский был до крайности огорчен, что ему выпало на долю объяснять шефу текст песен. Он принадлежал к высшим чиновничьим кругам Сараева, считался образцом элегантности и отменных манер. Отец его слыл известным мадьяроном[63] и занимал высокий пост в Загребе во времена бана Куэна-Хедервари[64].
Высокий, худой, с моноклем в левом глазу, который сейчас непрерывно выскальзывал, Бараньский еще раз поправил галстук, нервно вынул монокль, прокашлялся и, дважды постучав особо почтительным и подобострастным образом, вошел в кабинет шефа, держа в руках двойной лист голубой канцелярской бумаги.
— Ну что, перевели наконец эту премудрость? — резко спросил тот.
— Извольте, господин начальник, перевели, то есть насколько возможно такое… перевести, перевели…
— Дайте сюда!
Переломившись пополам, Бараньский склонился над шефом, утонувшим в глубоком кресле, и со смущением, граничившим со стыдом, начал читать перевод боснийской севдалинки.
В переводе, который он читал, четыре изуродованные строчки звучали жалко и убого. Это была сухая официальная проза, рожденная совместными усилиями полицейских чиновников, неловко, шиворот-навыворот переведенная на немецкий или, лучше сказать, бюрократический язык австрийских властей, и походила она бог знает на что, только не на песню.
61
Его шеф Котас… — Прообразом Котаса послужил граф Карл Колас, начальник Политического отдела краевого правительства в Сараеве, впоследствии один из первых полицейских следователей по делу об убийстве эрцгерцога Франца Фердинанда.
62
Севдалинки (от арабск. севда — любовь) — популярные в Боснии и Герцеговине народные лирические песни о любви. Большой, научно подготовленный их сборник (куда вошла и упоминаемая Андричем песня) «Севдалинки, баллады и романсы Боснии и Герцеговины» был издан современным исследователем С. Ораховацем (Сараево, 1968).
64
Куэн-Хедервари Кароль (1849–1918) — граф, хорватско-славонско-далматинский правитель — бан (1883–1903), проводивший в Хорватии политику насильственной мадьяризации.