Пара была неразлучна, их всегда можно было увидеть где-нибудь поблизости от отеля, на скамеечках молодого парка или за столиком перед одним из небольших кафе. На гостиничной лестнице они учтиво раскланивались со своими соседями, причем то была учтивость XIX века, однако дружбу ни с кем не водили и после обеда или ужина никогда не задерживались ни в столовой, ни в миниатюрном салоне.
Так эти пожилые, незнакомые люди доживали на моих глазах свой век, становясь с каждым днем будто на месяц старше. На их лицах не было следов пережитого горя, однако на обоих лежала тяжелая печать эмигрантской потерянности и безысходности. Будто привязанные друг к другу и отрезанные от всего прочего мира, они не ходили, а ползали, как ползет по былинке букашка — без определенного направления и видимой цели. В тягость себе и не нужные никому вокруг. Так и бродили они всю осень и зиму, а с приближением весны «старый господин» заболел. (Впервые эта необычная пара не вышла к обеду.) А спустя два дня ко мне ворвалась горничная со словами, что мой сосед умирает. Пришла и хозяйка гостиницы. Одолеваемый беспокойством, которое в подобных обстоятельствах, вероятно, испытывает каждый человек, вышел и я. Мне хотелось быть полезным пожилой даме, хотя я и не представлял себе, чем бы мог ей помочь. Все произошло без лишних слов и суеты.
Когда старик скончался, его жена вышла из комнаты и не возвращалась туда до тех пор, пока не принесли гроб, не положили в него тело мужа и не отправили его в морг. «Не надо ей видеть его мертвым», — сказала хозяйка.
Чтобы дама не сидела все это время внизу, в тесном и вечно холодном салоне, я предложил ей пройти в мою комнату, где было просторнее, светлее и теплей. Она согласилась.
Вдова сидела в кресле, у стеклянной двери на балкон, в наряде из тяжелого штофа и бархата, отделанного кружевами, блестками и вышивкой. Она была неподвижна и являла собой образец той особой старинной чопорности, которая связывает человека на каждом шагу и с которой люди такого сорта не расстаются ни на минуту: ни в дремучем лесу, ни даже ночью в постели, в полном одиночестве. Ее уговаривали что-нибудь съесть или выпить. Она от всего отказывалась и при этом была похожа на изваяние, не знающее, что такое пища или вода. В конце концов она все же выпила чашечку кофе, куда хозяйка с житейской мудростью, столь характерной для француженок в повседневных делах, быстро и незаметно влила полрюмки коньяка.
Старушка немного ожила, однако разговор не клеился. Она хвалила не только мою комнату, но и мой вкус, судя о нем по единственной картине на стене, мне не принадлежавшей. О покойнике мы не сказали ни слова. А когда пришли с известием, что все закончено и гроб отправили в морг, гостья было поднялась, намереваясь проститься со мной. Она поблагодарила меня, но продолжала сидеть. На ее лице впервые появилась едва заметная гримаса плача — слабое подергивание век, хотя в сухих и выцветших глазах ни единой слезинки.
Не помню, в каких выражениях я сказал, что она и дальше может располагать мной, и тут старушка, как бы подхватив мои слова, заговорила.
Ничего особенного она не сказала, и все-таки то, что я услышал, было неожиданным и совершенно не вязалось с ее привычками, со всем ее поведением до и после этой минуты.
Тяжелая утрата, говорила она, особенно в ее годы и в ее обстоятельствах. Правда, у нее есть сестра, которая после замужества живет в Англии, она уедет к ней.
Да, промямлил я неопределенно. Это хорошо, по крайней мере будет рядом близкий человек, с кем можно перемолвиться словом, и вообще…
Короче, обычный разговор у одра усопшего.
И тут вдова, оставаясь по-прежнему недвижимой, своим бесцветным голосом, в котором, однако, появились твердость и нечто напоминающее тщеславие, неожиданно сказала:
— Я к разговорам не привыкла.
На лицо ее опять, словно тень, набежала мимолетная гримаса плача.
— Больше тридцати лет прожили мы с мужем. И это были тридцать лет молчания. Вот сейчас даже и не могу припомнить, чтобы он обращался ко мне с чем-нибудь, кроме обычных, деловых фраз, без которых не обойдешься в повседневной жизни. Он сгорал от стыда, когда я, находясь в обществе, вдруг начинала говорить. Я это быстро заметила. А когда мы оставались одни, он обыкновенно молчал и не скрывал, что каждая моя попытка заговорить мешает ему думать. И все же мы как-то нашли способ общения и неплохо ладили друг с другом. Но вот говорить — этого никогда не было. Поначалу мне было тяжело, жизнь казалась невыносимой, но позже я смирилась. Так мы и промолчали бок о бок весь свой век.