Это был богатый и свирепый турок из Рудова. Трезвый, он сидит где-нибудь в трактире или околачивается в городе, а как напьется, — а напивается он ежедневно, — устремлялся на Мейдан, прямо к Аникиному двору. С каждым днем он проявляет все большее нетерпение и наглость. В ярости кидается на Еленку и Савету или на других мужчин, подобно ему добивающихся, чтоб Аника их приняла. С дикими угрозами мечется он под окнами и вонзает в калитку свой огромный нож. И когда он так однажды бесновался, размахивая ножом, и диким голосом вопил, что сегодня он кого-нибудь прирежет, Аника вдруг сама выбежала из дома. В легкой одежде и белых чулках без шлепанцев, она в одно мгновение оказалась перед турком.
— Ты что? Что ты орешь? Чего тебе надо? — допытывала она его своим глубоким, низким голосом, лицо ее при этом оставалось совершенно спокойным, сошлись только брови. — Кого ты тут прирезать хочешь? Ну, бей! Думаешь, кто-нибудь боится твоего ножа, дурень деревенский! Бей, говорю тебе!
Турок впился в нее своими пьяными глазами, все время что-то жуя и глотая, так что дергались концы его длинных рыжих усов и ходил ходуном выступающий небритый кадык. Позабыв про свой нож и угрозы, он стоял, словно бы сам ожидая от нее смертельного удара. Аника вытолкнула турка со двора и заперла за ним калитку.
Говорили, что, когда Аника проходила мимо Еленки, Тане и еще какого-то юнца, продолжая бранить пропойцу, она проговорила вслух, но как бы про себя:
— Доброе бы дело сделал тот человек, который бы убил меня.
Но в повальном помешательстве, овладевшим городом из-за Аники, даже здесь, где все про всех известно, было два страдающих сердца, о которых никто и не подозревал. Две души, страдающие каждая по-своему и про себя, тайно и скрытно, но глубже и тяжелее других. Это был Лале, брат Аники, и Михаило.
С первых дней позорной Аникиной славы Лале перестал приходить домой. Не появлялся он и в торговых рядах. Дневал и ночевал в пекарне. Сестру он не желал больше знать. Стоило кому-нибудь случайно помянуть при нем ее имя, как его по-детски ясный взгляд хмурился и вперялся в какую-то невидимую точку. Но тотчас же, тряхнув своей светловолосой, запорошенной мукой головой, он снова улыбался особой улыбкой слабоумных. И, напевая, продолжал механически и быстро накалывать пшеничные караваи, выводя на них однообразные узоры, каким его с детства научил отец.
Вот и все, что было видно поверхностному наблюдателю. Какие муки испытывал Лале, что переживал в душе в полутемной клетушке за большой печью молчаливый, недоразвитый юноша — этого никто не знал.
Неподалеку от пекарни Крноелаца, несколько в стороне от центра базара, стоял дом газды Николы, где по-прежнему жил Михаило. С тех пор как Аника вышла на свой срамной, разбойный промысел, Михаило старался больше быть в разъездах, но, возвращаясь в город, не мог избежать разговоров по лавкам и из них узнавал все новости и слухи, Связанные с Аникой.
Газда Петар Филипповац, отлучивший сына от дома и не разговаривавший из-за него с женой и дочерьми, особенно любил Михаило и подолгу беседовал с ним, как с близким другом, несмотря на разницу в годах. Частенько с раннего утра устраивались они в лавке газды Петара. Еще и половина лавок на базаре не открыта. Тишина и прохлада. Газда Петар, мрачный и отекший, сипло басит:
— Молод ты еще, а я тебе скажу, что сущую правду старые люди говорили. В каждой женщине бес сидит, которого надо убить или работой, или родами, а то и тем и другим; а если женщина увиливает от того и другого, ее самое надо убить.
И как будто бы до сих пор они об этом никогда не говорили, газда Петар, возвышая голос, обращался к нему с одним и тем же заявлением:
— Забыли этот завет люди, брат Михаило!
Когда же Михаило напоминал ему рассказы о Тияне или о Савете, еще до Аники погрязших в пороке, газда Петар перебивал его:
— Тияна была против этой святая. А Савета? Если бы одна только Савета, город бы мирно спал. Спокон веков водилась здесь какая-нибудь цыганка или бродяжка, да ее место было известное — с солдатьем по канавам. Никто на это и внимания не обращал и никому это глаз не кололо. Но такое! Видал, что творится! Церковь поругана, власть посрамлена и всех нас в гроб она вгонит. И никто ничего с ней поделать не может.
— Никто?
— Никто, видит бог, никто. Сейчас она в городе и паша и владыка. И уж коли в городе не найдется никого, кто бы эту гадюку убил, надо нас поджечь со всех четырех сторон. Разбойники, что по дорогам в засадах, сидят, и те меньше, чем она, зла причинили.