По утрянке заваливаюсь домой, а Влада Юрьевна лежит вся бледная на моем диване-кровати. Рядом Кизма пульс щупает.
– Что такое?
– Выкидыш.
Не удержался Николай Николаевич. Не видать Кизме мирового рекорда для своей науки. На нервной почве все получилось. Замдиректора Молодин додул, что у Кизмы она, и прихандекал с повинной. Для служебного положения он, видишь ли, не мог не разводиться. А жить, мол, можно и так. Ебать, в смысле. Не то пригрозил донести, что развращает в половых извращениях недоразвитого уголовника, то есть меня, и через меня же вырастить миллион узколобых для космоса задумала с Кизмой. Я так понял: Кизма его в живот боданул и теткиной спринцовкой его отхерачил.
Влада Юрьевна и выкинула, когда мы с уркой надрались у морга. Я за ней, как за родной, шестерил. Икры тогда до хера в магазинах было и крабов. Я утром проедусь на «букашке» – и в Елисеевский, купить чего-нибудь побацилистей. Ночью два раза парашу ее в гальюн выносил. Ведь по нашему большому коридору ходить опасно было. Сосед – Аркан Иванович Жаме – к бабам приставал, через окошко в ванну заглядывал, но трогать – не трогал. Стебанутый был на сексуальной почве. Каждый день бабу новую водил и подслушивал, как ссыт, и подсматривал шоколад из говна. Он же и стучал участковому, что в квартире творится, особенно на Кизму, как он в гальюне хохочет над чем-то. Кизму в Чека дергали, а он сказал:
– Смешно мне, гражданин начальник, что я человек – царь природы, разум у меня мировой, а вынужден, однако, сидеть в коммунальной квартире и срать как орангутанг какой-то. – Отбрил, в общем, Чека.
Короче говоря, выходил я Владу Юрьевну. Ходить уже начала. Я-то сколько уже сижу на голодной диете, не дроченый на работе и не ебаный в гостях. Веришь, яйцо одно неделю ломило, все распухло. Я пошел в гостиницу Гранд-отель помацать, что с ним (там в прихожей зеркало во весь рост). Подхожу, вынимаю, и, еби твою мать, – цветное кино! Яйцо-то мое все серо-буро-малиновое. Тут швейцар подбежал – седая борода и нос, что мое яйцо – шипит на ухо, в бок тычет: «Рыло, гадина, разъебай, на три года захотел? Запахивай! Франция, эвона на тебя смотрит!» Гляжу, на лестнице бабуля стоит. Наштукатуренная – аж щеки обвисли и, раскрывши ебало, за мной наблюдает, фотоаппарат наводит. Швейцар подмышку меня и на выход. Все еще вопит: «Деревня хуева! Ты бы еще в музей сходил! Для того ли в Москву приехал?»
Я у него за такие речуги червонец новыми из скулы взял и ему же на чай дал. Залыбился, гнида. Заходите, говорит, дорогие гости, всегда рады! Вот такое состояние у меня было. Но характер имею такой: решение принимаю, когда пора хуй к виску и кончать существование самоубийством.
Кемарил я на полу. Один раз не выдержал, рву кальсоны на мелкие кусочки, мосты за собой сжигаю. Встал на колени, голову в ее одеяло и говорю: «Не могу пытку такую терпеть – или помилуй, или кастрируй».
И что она мне отвечает? Не удивилась даже. Что ей отдаться не жалко, только ничего не выйдет – она фригидная. Не путай, мудило, с рыбой фри… И кончать, мол, не может – ей все равно. Так и с замдиректора жила. Если он залазит на нее – только рыло воротила и брезговала. Но муж есть муж, хоть и залазил раз в месяц. Стою на коленях, уткнувши лицо в одеяло, и дрожу. А она говорит:
– Вам, Николай, лучше с рыбой переспать, чем со мной. Такая женщина, как я, для мужчины одно оскорбление. Только не думайте, что жалко. Пожалуйста, ложитесь, снимайте тапочки.
Ну, думаю, Коля-Николай, никак нельзя тебе жидко обосраться, никак. Сейчас многого не помню. Не до разглядываний было, разглаживаний и засосов. Не помню, как начал, только пилил и урку международного вспоминал. Тот учил меня, что каждая баба вроде спящей царевны, и нужно так шарахнуть членом по ее хрустальному гробику, чтобы он, сука из Дома Фарфора, на мелкие кусочки разбился, и один кусочек-осколочек у бабы в сердце застрял, а другой у тебя в залупе задумался. Взял я себя в руки и чую вдруг такую ебитскую силу, и забиваю не чтоб серебряным молоточком, а изумрудной кувалдой заветную палочку, и что не хуй у меня, а цельный лазер. И веришь, что не двое нас, чую, а кто-то третий – не я и не она, но с другой стороны – мы же сами и есть. Ужас! Кошмар! Я тебе скажу – было страшно: отскочит мой сигизмунд власович от ее хрустального гробика и не совладает с ее фригидностью, с этой, чтоб она домуправшу подхватила, падалью. Как сейчас многого не помню, но додул все ж-таки, что не долбить надо, как отбойным молотком, а тонко изобретать. Видал в подарок Сталину китайское яйцо, а в нем другое, а в другом – еще штук десять? Все разные и нигде не треснутые. Видал? Так вот, додул я, что пилить Владу Юрьевну надо ювелирно. А она и в натуре, как рыба, дышит ровно, без удовольствия.
– Вот видите, – говорит, – Николай, вот видите?
И я чуть не плачу над спящей царевной, но резак мой не падает. Век буду его за это уважать и по возможности делать приятное. Отчаялся уж совсем в сардельку, блядь, и вдруг что слышу?
– О, Николай! Этого не может быть! Не может… Не может!
И все громче и громче, и дышит, как паровоз «ФД» на подъеме, и не замолкает ни на минуточку.
– Коля, родной! Не может этого быть! Ты слышишь, не может!
А я из последних сил рубаю, как в кино «Коммунист». Посмотри его, кирюха, обязательно. За всех мужиков Земли и прочих обитаемых миров рубаю и рубаю и в ушко ей шепчу, Владе Юрьевне:
– Может, может, может!
И вдруг она мне в губы впилась и закричала:
– Не-е-ет!
В этот момент – я с копыт. Очухиваюсь, у нее глаза уже закрыты, бледная, лет на десять помолодела (она же настолько старше меня!). Лежит в обмороке, я перебздел – вроде не дышит. Слезаю, бегу в чем был за водой на кухню, забыл, что без кальсон, и налетаю на Аркан Ивановича в коридоре. Прямо голым хером огулял его сзади, стукача позорного. Он в хипеж: посажу, уголовная харя, ничтожество! Это я-то ничтожество? Который женщину от вечного холода спас?! Я ему еще поджопника врезал. «Завтра, – говорю, – по утрянке потолкуем».
Прибегаю с водой, тряпочку на лоб и ватку с нашатырем. И тут она открывает глаза и смотрит, и не узнает.
– Вроде ты мне родной, – говорит.
Я лег рядом, обнял Владу Юрьевну и думаю: пиздец, теперь только ядерная заваруха может нас разлучить, а никакое стихийное бедствие, включая мое горение на трамвае «аннушка» или троллейбусе «букашка».
Утром приходит к нам Кизма с бутылкой, рыдает, целует меня и альтер эго называет. Я вышел, оставил его с Владой Юрьевной. Они поговорили, и с тех пор он успокоился. Но по пьянке альтер-эгой все равно называет.
Живем все хорошо. У замдиректора я два раза получку уводил. Четверо нас: три мужика и одна Влада Юрьевна, и все мы идем как по одному делу. Кизма микроскоп домой притаранил с реактивами разными, опыты продолжать.
– Наука, – говорит, – не пешеход и ее свистком хуй остановишь. Придется тебе, Николай, дрочить хоть изредка, чтобы нам время не терять.
– Платить, – спрашиваю, – кто будет? МОПР?
– Продержимся, – говорит Влада Юрьевна, – а сперма нам необходима хоть раз в неделю.
Ну, мне ее не жалко, чего-чего, а этого добра хватало на все. Про любовь я тебе пока помолчу. Да и не запомнишь ее никак. Поэтому человек и ебаться старается почаще, чтоб вспомнить. Чтоб трясонуло еще раз по мозгам с искрою. Одно скажу, каждую ночь, а поначалу и днем, мы оба с копыт летели, и кто первый шнифтом заворочает, то другому ватку с нашатырем под нос совал. Я, как прочухиваюсь, так спрашиваю:
– Ну, как, Влада Юрьевна, может это быть?
– Нет, – говорит, – не может. Это не для людей такое прекрасное мгновение, и, пожалуйста, не говори отвратительного слова «кончай», когда имеешь дело с бесконечностью. Как будто призываешь меня убить кого-то.
А я говорю:
– Тут еще бабушка надвое сказала – или убить, или родить.