Душа людская — это содержимое
Солдатского кармана, где всегда
Одно и то же: письмецо (любимая!),
Тридцатка (деньги!) и труха-руда —
Пыль неопределенного состава.
Табак? Песок? Крошеный рафинад?
Вы, кажется, не верите? Но, право —
Поройтесь же в карманах у солдат!
Не слишком ли досрочно я узнал,
Усвоил эти старческие истины?
Сегодня вновь я вглядываюсь пристально
В карман солдата, где любовь, казна,
Война и голод оставляли крохи,
Где все истерлось в бурый порошок —
И то, чем человеку
хорошо,
И то, чем человеку
плохо.
«Про безымянных, про полузабытых…»
Про безымянных, про полузабытых
И про совсем забытых — навсегда,
Про тайных, засекреченных и скрытых,
Про мертвых, про сожженных, про убитых,
Про вечных, как огонь или вода,
Я буду говорить, быть может, годы,
Настаивать, твердить и повторять.
Но знаю — списки рядовых свободы
Не переворошить, не исчерпать.
Иная вечность — им не суждена.
Другого долголетья им не будет.
Одев штампованные ордена,
Идут на смерть простые эти люди.
«…Тяжелое, густое честолюбье…»
…Тяжелое, густое честолюбье.
Которое не грело, не голубило,
С которым зависть только потому
В бессонных снах так редко ночевала,
Что из подобных бедному ему
Равновеликих было слишком мало.
Азарт отрегулированный, с правилами
Ему не подходил.
И не устраивал
Его бескровный бой.
И он не шел
На спор и спорт.
С обдуманною яростью
Две войны: в юности и в старости —
Он ежедневным ссорам предпочел.
В политике он начинал с эстетики,
А этика пришла потом.
И этика
Была от состраданья — не в крови.
Такой характер в стадии заката
Давал — не очень часто — ренегатов
И — чаще — пулю раннюю ловил.
Здесь был восход характера. Я видел.
Его лицо, когда, из лесу выйдя,
Мы в поле напоролися на смерть.
Я в нем не помню рвения наемного,
Но милое, и гордое, и скромное
Решение,
что стоит умереть.
И это тоже в памяти останется:
В полку кино крутили — «Бесприданницу»,—
Крупным планом Волга там дана.
Он стер слезу. Но что ему все это,
Такому себялюбцу и эстету?
Наверно, Волга и ему нужна.
В нем наша песня громче прочих пела.
Он прилепился к правильному делу.
Он прислонился к знамени,
к тому,
Что осеняет неделимой славой
И твердокаменных, и детски слабых.
Я слов упрека не скажу ему.
«Скользили лыжи. Летали мячики…»
Скользили лыжи. Летали мячики.
Повсюду распространялся спорт.
И вот — появились мужчины-мальчики.
Особый — вам доложу я — сорт.
Тяжелорукие. Легконогие.
Бутцы, трусы, майки, очки.
Я многих знал. Меня знали многие —
Играли в шахматы и в дурачки.
Все они были легки на подъем:
Меня чаровала ихняя легкость.
Выпьем? Выпьем! Споем? Споем!
Натиск. Темп. Сноровистость. Ловкость!
Словно дым от чужой папиросы
Отводишь, слегка тряхнув рукой,
Они отводили иные вопросы.
Свято храня душевный покой.
Пуда соли я с ними не съел.
Пуд шашлыку — пожалуй! Не менее!
Покуда в легкости их рассмотрел
Соленое, словно слеза, унижение.
Оно было потное, как рубаха,
Сброшенная после пробежки длинной,
И складывалось из дисциплины и страха —
Половина на половину.
Унизились и прошли сквозь казармы.
Сквозь курсы — прошли. Сквозь чистки —
прошли.
А прочие — сгинули, словно хазары.
И ветры их прах давно размели.