— Смотрите-ка, вон там стоит еще один ваш друг, он вас разыскивает.
Это был Дюбюш, которого она узнала, потому что видела его однажды в кафе Бодекена. Он с трудом проталкивался сквозь толпу, рассеянно озираясь поверх голов. Клод старался жестами привлечь его внимание, но тот, повернувшись спиной, очень почтительно приветствовал маленькую группу, состоявшую из отца, толстого коротышки с апоплексической шеей, тощей матери с анемичным восковым лицом и дочери лет восемнадцати, столь тщедушной и хрупкой, что она казалась недоразвитой.
— Хорош! — пробормотал художник. — Наконец-то мы его застукали… Вот каковы знакомства у этой скотины! И где только он выудил подобных уродов?
Сандоза разжалобила плачевная худоба девушки, и он сказал:
— Бедная драная кошечка! Смотреть грустно!
— Ну их к черту! — свирепо заключил Клод. — У них на рожах написаны все преступления буржуазии, вот и расплачиваются золотухой и глупостью, это вполне справедливо… Смотрите, предатель улепетывает с ними. Что может быть пошлее архитектора? Счастливого пути, жалеть не будем!
Дюбюш, не замечая своих друзей, предложил руку мамаше Маргейян и удалился, с преувеличенной угодливостью объясняя ей картины.
— Идемте же дальше, — сказал Фажероль. И обращаясь к Ганьеру: — Не знаешь, куда они запихали полотно Клода?
— Я? Нет! Я искал его. Идемте вместе…
Он пошел с ними, забыв об Ирме Беко, прижатой к стене. По ее капризу он повел ее в Салон; у него не было привычки ходить куда-либо с женщиной, вот он и терял ее на каждом шагу, всякий раз изумляясь, когда вновь обнаруживал ее рядом с собой: до сих пор он никак не мог уразуметь, каким образом они очутились вместе. Ирма уцепилась за руку Ганьера, ей хотелось догнать Клода, уже переходившего с Фажеролем и Сандозом в другой зал.
Они бродили все пятеро, задрав головы, то теряя друг друга в людском потоке, то вновь встречаясь по воле его течения, уносившего их в разные стороны. С омерзением они остановились перед картиной Шэна, которая изображала Христа, отпускающего грехи блуднице; это было нечто напоминающее деревянную скульптуру, — сухие лица, угловатая плотничья работа, покрашенная как бы грязью. Рядом висел великолепный набросок женщины, взятый художником со спины, голова ее была повернута через плечо, поясница ослепительно освещена. Стены были сплошь увешаны смесью превосходных и отвратительных работ; здесь были представлены все жанры: устарелые изделия исторической школы теснили молодых безумцев-реалистов; пустопорожние ничтожества были перемешаны в одной куче с новаторами — искателями оригинальной формы; мертвая Иезавель, которую, казалось, долгое время гноили в подвалах Академии художеств, висела здесь рядом с «Дамой в белом», написанной большим мастером с очень зорким глазом; огромный «Пастух на берегу моря» — сущая небылица, а напротив маленькое полотно — испанцы играют в лапту, — освещенное с великолепной насыщенностью. Было много скверных картин: и батальные сцены с оловянными солдатиками, и тусклая античность, и средние века, намалеванные как бы асфальтом вместо красок. Но в этом нестройном хоре выделялись пейзажи, почти все написанные в искренней, правдивой манере, а также портреты, большей частью очень интересные по фактуре письма. Все эти вещи так и благоухали юностью, смелостью и страстью. В официальном Салоне было меньше плохих полотен, но большинство из них были банальны и посредственны. Здесь же чувствовалось как бы поле битвы, веселой битвы, преисполненной воодушевления, когда трубят горнисты на заре рождающегося дня, когда идут на врага с уверенностью, что опрокинут его еще до захода солнца.
Клода подбодрило это дыхание битвы, он прислушивался к смеху публики с вызывающим видом, как бы слыша свист пролетающих пуль. Смешки, вначале приглушенные, по мере того как приятели продвигались вперед, раздавались все громче. В третьем зале женщины уже не затыкали рта платком, а мужчины выпячивали животы, чтобы нахохотаться вдосталь. Толпа, пришедшая повеселиться, возбуждалась все больше и больше, хохотала неизвестно из-за чего, насмехалась над прекрасными вещами так же, как и над отвратительными. Даже над Христом Шэна смеялись куда меньше, чем над превосходным этюдом женщины, сверкающий торс которой как бы выступал из полотна и казался публике необыкновенно комичным. «Дама в белом» и та забавляла зрителей: они подталкивали друг друга локтем, прыскали в кулак, останавливались и подолгу стояли, раскрыв рот. Каждая картина на свой лад имела успех, люди издали подзывали знакомых, из уст в уста передавались острые словечки. При входе в четвертый зал Клод едва сдержался, так ему захотелось ударить пожилую даму, которая гнусно хихикала.
— Что за идиоты! — сказал он, поворачиваясь к товарищам. — Они до того омерзительны, что хочется сорвать со стены картины и запустить им в голову!
Сандоз тоже пришел в негодование; Фажероль, чтобы повеселиться, громко восхищался самой плохой живописью; Ганьер же, по-прежнему рассеянный среди всей этой толкотни, тащился с Ирмой, юбки которой, к ее вящему восторгу, путались в ногах у мужчин.
Неожиданно перед ними возник Жори. Его длинный розоватый нос лоснился, весь он сиял от удовольствия. Он отчаянно проталкивался сквозь толпу, вне себя от возбуждения, размахивая руками. Увидев Клода, он закричал:
— Наконец-то! Я ищу тебя битый час… Успех, старина, какой успех!..
— Успех?!
— Успех твоей картины!.. Идем скорей, я тебе покажу. Ты сам увидишь, это потрясающе!
Клод побледнел, радость душила его, он прилагал невероятные усилия, чтобы не показать этого. Ему вспомнились слова Бонграна, он вообразил себя гением.
— Вы все тут! Здравствуйте! — продолжал Жори, здороваясь с приятелями.
Он, Фажероль и Ганьер окружили улыбающуюся Ирму, которая по-братски, по-семейному, как сама она выражалась, дарила им всем троим свою благосклонность.
— Где же она в конце концов? — спросил нетерпеливо Сандоз. — Отведи нас к картине Клода.
Жори пошел вперед, все двинулись за ним. Надо было употребить усилие, чтобы попасть в последний зал. Клод, который шел позади всех, отчетливо слышал взрывы смеха и все увеличивающийся гул, как бы шум прилива, достигший наивысшего уровня. Когда он проник наконец в зал, его глазам представилась огромная толпа: люди кишмя кишели, толкались, давили друг друга перед его картиной. Смех раздавался именно там, разрастаясь с неистовой силой. Именно над его картиной смеялась толпа.
— Каково! — повторил, торжествуя, Жори. — Вот это успех!
Ганьер, смущенный, пристыженный, как если бы он сам получил пощечину, прошептал:
— Да, успех… Я предпочел бы другое.
— Ну и глуп же ты! — осадил его Жори в порыве восторженного возбуждения. — Это и есть настоящий успех… Подумаешь, смеются! Наконец-то мы вышли на дорогу, завтра газеты только о нас и будут говорить.
— Кретины! — едва мог выговорить Сандоз сдавленным от огорчения голосом.
Фажероль молчал, сохраняя достойный отсутствующий вид друга семьи, который следует за похоронной процессией. Одна Ирма, в восторге от всего происходящего, продолжала улыбаться; ласкающим жестом она оперлась о плечо поруганного художника и, обращаясь к нему на «ты», нежно прошептала ему на ухо:
— Не порти себе кровь, миленький! Это все вздор и даже очень забавно.