Выбрать главу

— «Умерь свой гнев, землероб! — кротким голосом старательно тянул Жан. — Час твоего торжества скоро пробьет…»

Бюто резко передернул плечами: очень нужно бунтовать! Чтоб тебя забрали жандармы! Впрочем, с того момента, как в книжке речь пошла о восстаниях предков, все слушали опустив глаза, боясь хоть чем-то обнаружить свое отношение к читаемому, несмотря на то что никого из посторонних не было. О таких вещах не следует говорить громко, никому нет дела до того, что они об этом думают. Иисус Христос хотел было прервать чтение, крикнув, что еще свернет кое-кому шею, но Бекю свирепо заявил, что все республиканцы — свиньи. Фуану пришлось унимать их, и делал он это с достоинством и печальной серьезностью старого человека, который много знает, но ничего не хочет говорить. Большуха изрекла: «Что имеешь, за то держись», как бы без всякой связи с тем, о чем читал Жан, а остальные женщины еще ниже склонились над своей работой. Только Франсуаза, уронив вязанье на колени, смотрела на Капрала, изумляясь, как это он может читать так долго и не делать ошибок.

— Ах ты господи! Ах ты господи! — повторяла Роза, вздыхая еще сильнее.

Но тон повествования изменился, он сделался лиричным, в книжке прославлялась революция. Наступил апофеоз 1789 года, Жак Добряк торжествовал. После взятия Бастилии, пока крестьяне жгли замки, ночь 4 августа узаконила завоевания веков, признав человеческую свободу и гражданское равенство. «В одну ночь землепашец сделался равным сеньору, который, опираясь на силу древних пергаментов, пил его пот и пожирал плоды его трудов». Уничтожение крепостного состояния, всех привилегий аристократии, духовных и сеньориальных судов, выкуп старинных повинностей, уравнение податей, допущение всех граждан к гражданским и военным должностям. Список продолжался, все бедствия, казалось, исчезали одно за другим. Это была осанна новому, золотому веку, открывающемуся перед землевладельцем. Ему, царю и кормильцу мира, пелись восторженные дифирамбы. Только он, только он один достоин уважения: на колени перед святым плугом! Затем в пламенных выражениях клеймились ужасы 1793 года, и книжка завершалась неумеренной похвалой Наполеону, детищу Революции, который сумел «вытащить ее из трясины распущенности, чтобы создать счастье деревень».

— Это верно, — заметил Бекю, пока Жан перевертывал последнюю страницу.

— Да, это верно, — сказал дядя Фуан. — И у меня в молодости были красные деньки… Я сам видел Наполеона однажды в Шартре. Мне было двадцать лет… Жили свободно, имели землю, — думалось, умирать не надо. Мой отец, помню, сказал как-то, что он сеет су, а собирает экю… Потом были Людовик Восемнадцатый, Карл Десятый, Луи-Филипп. Ничего, дело шло помаленьку, не голодали, не жаловались… А теперь вот Наполеон Третий, и тоже можно было жить до прошлого года… Только…

Он хотел остановиться, но слова сами вырвались:

— Только какой нам прок, Розе и мне, от их свободы и равенства?.. Разве мы стали от этого жирнее?.. А ведь пятьдесят лет из кожи вон лезли…

Затем в немногих словах, медленно и с трудом, он бессознательно резюмировал все прочитанное. Земля, так долго и из-под палки возделывавшаяся для сеньора нищим рабом, который не владеет ничем, даже собственной шкурой; земля, оплодотворяемая его усилиями, — страстно любимая и желанная в этом жарком ежечасном сближении, как чужая жена, за которой ухаживаешь, которую обнимаешь и которой не можешь обладать; эта земля наконец приобретена после многовековой пытки вожделения, завоевана, стала его вещью, его радостью, единственным источником его существования. Этим давним, в течение столетий не удовлетворявшимся желанием обладать объяснялась любовь крестьянина к своему полю, его страсть к земле, стремление захватить ее как можно больше, страсть к жирному кому, который щупают и взвешивают на ладони. Но как она равнодушна и неблагодарна, эта земля! Сколько ни лелей ее, она остается бесчувственной и не прибавит ни одного лишнего зерна. От сильных дождей гниют семена, град побивает всходы, от ветра хлеб полегает, двухмесячные засухи истощают колосья. А тут еще вредители злаков, холода, болезни скота, изнуряющие почву сорняки: все, все ведет к разорению, требуется ежедневная борьба, борьба вслепую, наудачу, в вечной тревоге. Конечно, Фуан не жалел себя, работал за двоих, приходя в бешенство от сознания, что его усилий недостаточно. Он иссушил мускулы своего тела, он целиком отдавался земле, которая принесла ему жалкие крохи и, не насытив его, оставила неудовлетворенным, стыдящимся своего старческого бессилия и переходила в руки другого самца, не пожалев даже его несчастных костей, которых она дожидалась.

— Вот так-то! — продолжал старик. — Пока молод, изводишь себя; а когда наконец добьешься того, чтобы кое-как сводить концы с концами, глядь — уж стар стал, умирать пора… Правда, Роза?

Мать кивнула трясущейся головой. О да, верно! Она тоже поработала на своем веку не меньше любого мужчины! Вставала раньше всех, стряпала, убирала, чистила, разрывалась на части, ходила за коровами, за свиньей, за квашней, ложилась спать последней! Чтобы все это выдержать, приходилось крепиться. А нажила себе только морщины, вот вся награда. И считай еще, что тебе повезло, если, трясясь над каждым грошом, ложась спать без огня, довольствуясь хлебом и водой, ты прибережешь под старость ровно столько, чтобы не умереть с голоду.

— А все-таки, — сказал Фуан, — жаловаться нечего. Я слыхал, что есть такие края, где с землей одно наказание. В Перше, например, одни каменья… В босском крае она мягкая и требует только хорошей обработки… Правда, она портится. Это верно, земля теряет силу: поле, которое раньше давало двадцать гектолитров, теперь дает только пятнадцать… А цена гектолитра с прошлого года падает, — говорят, будто пшеницу привозят от каких-то там дикарей, будто начинается что-то скверное, кризис, как это по-ихнему называется… Видно, нашего горя не избудешь. Ведь от всеобщего избирательного права мяса в горшке не прибавится. Душат нас поземельным налогом, детей забирают на войну… Сколько революций ни делай, куда ни кинь, все клин, мужик мужиком и остается.

Жан, не перебивая, дожидался, когда можно будет закончить чтение. Водворилось молчание, и он прочитал вполголоса:

— «Счастливый землероб, не покидай деревни для города, где тебе придется платить за все: за молоко, за мясо, за овощи, где ты всегда израсходуешь больше, чем нужно, на разные случайные покупки. В деревне к твоим услугам солнце и воздух, здоровый труд, честные удовольствия. Ничто не сравнится с деревенской жизнью, вдали от раззолоченных палат. Недаром городские рабочие стремятся в деревню для отдыха, и даже буржуа только о том и мечтают, как бы удалиться к тебе на покой, собирать цветы, срывать плоды с деревьев, валяться на травке. Скажи себе, Жак Добряк, что деньги — химера. Если в твоей душе мир, ты счастлив, ты обладаешь истинным счастьем».

Голос Жана стал прерывистым, ему приходилось сдерживать охватившее его волнение. Жан был парень с мягкой душой; он вырос в городе, и мысли о деревенском блаженстве трогали его душу. Остальные сидели угрюмо: женщины — согнувшись над своей работой, мужчины — сбившись в кучу и еще больше нахмурившись. Уж не издевалась ли эта книжка над ними? Все они умирали от нищеты. Что же может быть лучше денег? Молчание, в котором сгустились страдание и ненависть, стесняло Жана, и он решился высказать мудрую мысль: