— Земля стоит по сто франков за гектар, — упрямо твердил старик, хлопая себя по ляжкам. — Вот возьму и сдам завтра, если захочу, по сто… А сколько же это стоит, по-вашему? Ну-ка, говорите вашу цену.
— Шестьдесят, — сказал Бюто.
Фуан, выйдя из себя, упорствовал, всячески расхваливая землю, которая была, по его словам, настолько хороша, что сама по себе родила пшеницу. Наконец Делом, не произнесший до этого ни слова, заявил тоном убежденной честности:
— Восемьдесят франков она стоит, не больше и не меньше.
Старик сразу успокоился.
— Ладно, пусть будет восемьдесят. Я согласен уступить, раз дело идет о родных детях.
Роза, в которой тоже заговорила скаредность, дернула его за блузу.
— Нет, нет, — повторяла она.
Иисус Христос был совершенно равнодушен к этим спорам. С тех пор как он побывал в Африке, земля его не интересовала. Он горел сейчас единственным желанием получить свою долю, чтобы выручить за нее деньги, и поэтому с насмешливым высокомерием продолжал переваливаться с боку на бок.
— Я сказал — восемьдесят, — кричал Фуан, — значит, восемьдесят! И от своего я не отступлю, клянусь господом богом! Так вот: девять с половиной гектаров; это будет семьсот шестьдесят франков, а если округлить, то и все восемьсот… Ладно! Пусть мне будет пенсия в восемьсот франков. Пожалуй, это справедливо!
Бюто грубо расхохотался, а обалдевшая Фанни трясла головой в знак протеста. Г-н Байаш, с самого начала спора рассеянно смотревший в сад, повернулся теперь к своим клиентам, делая вид, что слушает их. Он подергивал привычным жестом свои бачки и, переваривая недавно съеденный изысканный завтрак, находился как бы в дремоте.
На этот раз, однако, правда была на стороне старика. Но дети, увлеченные торгом, желая добиться самой выгодной сделки, рассвирепели, спорили из-за каждого гроша, ругались, как на базаре при покупке поросенка.
— Восемьсот франков? — насмехался Бюто. — Так вы на старости лет хотите пожить как буржуа?.. Да на восемьсот франков можно жить четверым. Скажите уж прямо, что вы хотите околеть от несварения желудка.
Фуан был настроен еще довольно мирно. Он находил этот торг вполне естественным. Он все предвидел заранее и сам был полон решимости выговорить для себя как можно больше.
— И это еще не все… Разумеется, мы сохраняем за собой до конца жизни дом и сад… А потом, раз уж мы больше ничего не будем получать от земли и у нас не будет коров, мы хотим, чтобы нам давали в год бочку вина и сто вязанок хвороста, а также десять литров молока, дюжину яиц и три сыра в неделю.
— О, папаша! — с болью в голосе сказала подавленная Фанни. — О, папаша!
Бюто перестал спорить. Он вскочил со стула и, резко жестикулируя, заходил по комнате. Он даже надел фуражку, как бы собираясь уходить. Иисус Христос тоже встал, обеспокоенный, что из-за пустяков все может сорваться. Делом сидел с бесстрастным выражением лица, подперев рукою лоб и погрузившись в глубокое размышление, причем было заметно, что и он недоволен.
Видя все это, г-н Байаш почувствовал необходимость ускорить дело. Он стряхнул дремоту и начал сильнее теребить бачки.
— Знаете, друзья, вино, хворост, сыр и яйца — все это полагается по обычаю…
Но его прервали ядовитые замечания:
— Может быть, яйца нужно давать с цыплятами внутри?
— Да разве мы сами пьем свое вино? Мы его продаем.
— Жить себе припеваючи и плевать на все, а дети будут надрываться… Это неплохо, черт возьми!
Нотариус, которому тысячу раз приходилось слышать подобное, флегматично продолжал:
— Обо всем этом нечего говорить… Иисус Христос, да сядете ли вы наконец, черт вас дери! Вы загораживаете свет! Так вот: все это — дело решенное. Если вы не будете давать на прокорм натурой, на вас пальцами станут показывать… Остается лишь определить точную цифру ренты…
Делом сделал наконец знак, что хочет говорить. Все сели на свои места, и он медленно проговорил среди всеобщего внимания:
— Прошу прощения, то, что требует отец, кажется мне справедливым. Раз он может получить за аренду земли восемьсот франков, значит, он должен требовать свое… Но только мы со своей стороны рассчитываем иначе. Ведь он не сдает нам землю в аренду, а передает. А потому нужно лишь подсчитать, сколько ему и матери потребуется на прожитие. Да, только то, что потребуется на прожитие, и не больше.
— В самом деле, — подтвердил нотариус, — обычно из этого и исходят.
Тогда начался другой спор. Жизнь стариков была подвергнута обсуждению вплоть до самых мелких подробностей, до самых незначительных расходов. Все было взвешено и разложено по полочкам. Вычислили, сколько им потребуется хлеба, овощей и мяса. Стараясь урвать на количестве холста и шерсти, подсчитали, во что обойдется платье. Не были забыты даже слабости стариков. После бесконечных споров остановились на том, что два су на табак отцу слишком много, хватит одного. Раз уж не можешь работать, так надо умерить и свои желания. А мать — разве она не могла обойтись без черного кофе? Тут вспомнили старого, уже ни к чему не годного двенадцатилетнего пса, которого все еще кормили вместо того, чтобы давно пристрелить. Закончив подсчеты, их возобновили снова, стараясь найти, что можно было бы еще урезать: две рубашки и полдюжины носовых платков в год, один сантим на дневной порции сахара. Так, кроя и перекраивая, исчерпав все возможные способы экономии, дошли до пятисот пятидесяти с чем-то франков. И все-таки дети были вне себя, так как им никак не хотелось давать больше пятисот.
Однако Фанни все это начало надоедать. Она была неплохой дочерью и добрее своих братьев. Душа ее еще не успела огрубеть от суровой деревенской жизни. Фанни заметила, что пора кончать, видимо, решившись на уступки. Со своей стороны, Иисус Христос, тороватый насчет денег и даже охваченный нежностью внезапно расчувствовавшегося пьяницы, пожимал плечами и готов был предложить от себя добавку, которую, впрочем, никогда бы не выплатил.
— Ну, — сказала дочь, — идет пятьсот пятьдесят?
— Ну да, ну да, — подхватил он. — Надо же и старикам немножко себя потешить.
Мать любовно взглянула на старшего, отец же продолжал спорить с младшим. Он уступал шаг за шагом, сражаясь из-за каждого су, упорно цепляясь за цифры. Упрямый старик казался холодным, но в нем закипал гнев при виде алчности, с которой они — его собственная плоть — собирались жрать его мясо, высосать из него кровь, — из него, еще живого. Он забыл, что когда-то точно так же проглотил живьем своего отца. Руки его начинали дрожать, он ворчал:
— Ах, проклятое отродье! Расти их, чтоб они же у тебя тащили кусок хлеба изо рта… Опостылели они мне, ей-богу… Лучше бы мне уже гнить в земле… Так вы больше ничего и не прибавите, дадите только пятьсот пятьдесят?
Он готов был согласиться, когда жена снова дернула его за блузу, шепнув:
— Нет, нет!
— Это еще не все, — сказал Бюто после некоторого колебания, — а ваши сбережения?.. Если у вас есть свои деньги, так нечего вам забирать наши.
Сын пристально смотрел на отца; он нарочно приберег этот удар напоследок. Старик сильно побледнел.
— Какие деньги? — спросил он.
— Да те, которые вы поместили в бумаги и прячете от нас.
Бюто только подозревал о существовании припрятанных денег и теперь хотел удостовериться. Однажды вечером ему показалось, будто отец вытащил из-за зеркала сверточек бумаг. Потом он несколько дней выслеживал, но тщетно: щель оставалась пустой.
Бледный Фуан внезапно сделался багровым в припадке гнева, который наконец разразился. Он поднялся и крикнул, яростно размахивая руками:
— Ах! Так вот оно что, будь вы прокляты, вы теперь шарите в моих карманах! Нет у меня сбережений — ни одного су, ни одного лиарда! Вы слишком дорого стоили мне, паршивцы!.. А хоть бы и были, так разве это ваше дело, разве я не хозяин, не отец?
Казалось, внезапное пробуждение родительской власти сделало его выше ростом. Много лет все, жена и дети, дрожали перед ним, под гнетом сурового деспотизма главы крестьянского семейства. Они ошиблись, думая, что с ним все покончено.
— Ах, папаша! — начал было Бюто шутливым тоном.
— Молчи, чертов сын! — перебил старик, замахиваясь. — Молчи, или в морду получишь!