Так протекало детство Бернадетты в Бартресе. Самым привлекательным в этой хилой и бедной девочке были ее восторженные глаза, прекрасные глаза ясновидящей — грезы реяли в них, точно птицы в ясном небе. Большой рот и несколько полные губы говорили о доброте, у нее был крутой лоб, густые черные волосы, и ее широкое лицо показалось бы очень обыденным, если бы не присущее ему пленительное выражение кроткого упорства. Но тот, кому не бросался в глаза взгляд Бернадетты, не замечал ее: она была самой заурядной девочкой, бедной, боязливой и робкой. Аббат Адер, несомненно, прочел в ее глазах все, что расцвело в ней впоследствии; он с волнением следил за развитием болезни, от которой задыхался несчастный ребенок, видел беспредельные зеленые просторы, среди которых она выросла, слышал ласковое блеяние ее овечек; он догадался, какую чистую молитву возносила она столько раз к небесам, пока у нее не появились галлюцинации; в ее взоре запечатлелись чудесные истории, слышанные ею в доме кормилицы, вечера, проведенные в церкви перед оживавшими в ее воображении иконами; атмосфера детской веры окружала ее в этом далеком, огражденном горами краю.
Седьмого января Бернадетте минуло четырнадцать лет, и ее родители Субиру, видя, что она ничему не научится в Бартресе, решили взять ее домой, в Лурд, чтобы она прошла катехизис и серьезно подготовилась к причастию. И вот недели через две-три после того, как она вернулась в Лурд, в холодный, пасмурный день, одиннадцатого февраля, в четверг…
Пьер должен был прервать рассказ, так как сестра Гиацинта поднялась и энергично захлопала в ладоши.
— Десятый час, дети мои… Пора на покой!
Поезд уже миновал Ламот и катился с глухим стуком в полной темноте по неоглядным равнинам Ландов. Уже десять минут назад в вагоне должна была наступить тишина: надо было спать или страдать молча. Между тем послышались протесты.
— Ах, сестра! — воскликнула Мария, глаза ее ярко блестели. — Еще хоть четверть часика! Сейчас самое интересное место.
Раздалось десять, двадцать голосов:
— Да, пожалуйста! Хоть четверть часика!
Всем хотелось послушать продолжение рассказа, у всех разгорелось такое любопытство, как будто они не знали истории Бернадетты; все были захвачены трогательной, мягкой манерой рассказчика, наделявшего ясновидящую чисто человеческими чертами. Паломники не спускали глаз с Пьера, все головы, причудливо освещенные коптящими лампами, повернулись к нему. И не только больные были увлечены рассказом священника, но и десять паломниц, сидевшие в отдельном купе, повернули к нему свои некрасивые лица, похорошевшие от наивной веры, от радости, что они не пропустили ни одного слова.
— Нет, не могу! — заявила сестра Гиацинта. — Нельзя нарушать порядок, надо спать.
Однако она готова была уступить, сама глубоко заинтересованная рассказом; у нее даже сердце учащенно забилось. Мария настаивала, умоляла, а ее отец, г-н де Герсен, с удовольствием слушавший Пьера, объявил, что все заболеют, если не узнают продолжения; г-жа де Жонкьер снисходительно улыбнулась, и сестра в конце концов уступила.
— Ну, хорошо! Еще четверть часа, но никак не больше, иначе мне попадет.
Пьер спокойно ждал, не вмешиваясь в переговоры. И, получив разрешение сестры, он продолжал тем же проникновенным голосом: жалость к страдальцам, жившим только надеждой, заглушила в его душе сомнения.
Теперь действие перенеслось в Лурд, на улицу Пти-Фоссе, хмурую, узкую и кривую; по обеим сторонам ее тянутся бедные дома, грубо оштукатуренные стены. В нижнем этаже одного из этих мрачных жилищ, в конце темного коридора, Субиру занимали одну комнату; там ютилась семья в семь человек: отец, мать и пятеро детей. Слабый зеленоватый свет еле проникал в маленький сырой внутренний дворик, и в комнате царил полумрак. Там спала, сгрудившись, вся семья, там ели, когда в доме был хлеб. Последнее время отец, мельник по профессии, с трудом находил работу. Из этой-то темной и убогой дыры в холодный февральский день — то был четверг — старшая дочь Бернадетта с сестрой Марией и маленькой соседкой Жанной отправились за валежником.