Нани поднялся с места и сердечно простился с молодым священником:
— Любезный сын мой, не знаю, увидимся ли мы вновь, желаю вам доброго пути…
Однако он все не уходил и смотрел на Пьера живым, проницательным взглядом; вдруг он снова усадил аббата и сел рядом с ним.
— Послушайте, по возвращении во Францию вы, разумеется, навестите кардинала Бержеро… Будьте же добры передать ему мой почтительный поклон. Я встречался с ним, когда он приезжал в Рим за кардинальской шапкой. Это один из самых светлых умов среди французского духовенства… Ах, если б этот достойный человек захотел потрудиться, чтобы водворить доброе согласие в нашей святой церкви! Но я боюсь, что он, к несчастью, перенял предрассудки своей нации и среды, он не всегда нам помогает.
Пьер, удивленный, что Нани в первый раз заговорил таким образом о кардинале Бержеро, да еще в минуту расставанья, слушал его с любопытством. Затем, не стесняясь больше, ответил с полной откровенностью:
— Да, у его высокопреосвященства вполне установившиеся взгляды на нашу старую французскую церковь. Например, он испытывает величайшее отвращение к иезуитам…
Монсеньер Нани прервал его легким восклицанием. На лице у него было написано искреннее удивление, и он сказал с самым простодушным видом:
— Как! Отвращение к иезуитам? Чем могут иезуиты его тревожить? Да их уж давно нет, это старая история. Иезуиты! Разве вы встречали их в Риме? Разве они сколько-нибудь мешали вам, эти бедные иезуиты, у которых нет здесь даже пристанища, где бы они могли приклонить голову? Нет, нет, не стоит вытаскивать на свет древнее пугало, это же просто ребячество!
Пьер тоже пристально смотрел на него, восхищенный той непринужденностью, спокойной дерзостью, с какой прелат затрагивал столь жгучий вопрос. Нани не отводил глаз, лицо его оставалось таким же ясным, открытым.
— О, если под иезуитами вы подразумеваете благоразумных священников, которые вместо того, чтобы вступать в бесплодную и опасную борьбу с современным обществом, стараются мягко вернуть его в лоно церкви, — боже мой! — тогда мы все в какой-то мере иезуиты, ибо крайне безрассудно было бы не отдавать себе отчет, в какое время мы живем… Впрочем, я не хочу придираться к словам, меня они не пугают! Иезуиты? Что ж, если вам угодно, — да, иезуиты!
Он снова улыбался, на губах его играла обычная тонкая усмешка, в которой было столько иронии и ума.
— Так вот! Когда вы увидите кардинала Бержеро, скажите ему, что неразумно преследовать во Франции иезуитов и объявлять их врагами нации. Это неверно, напротив: иезуиты ратуют за Францию, ибо они — за богатство, за силу и мужество. Франция единственная великая католическая держава, устоявшая на ногах, сохранившая независимость и могущество, единственная, на которую папство когда-нибудь сможет прочно опереться. Вот почему его святейшество, одно время думавший найти поддержку у победившей Германии, все же заключил союз с побежденной Францией, ибо он понимал, что без Франции для церкви нет спасения. И он последовал в этом политике иезуитов, тех самых пресловутых иезуитов, которых у вас в Париже так ненавидят… Скажите также кардиналу Бержеро, что он прекрасно поступил бы, приняв участие в деле умиротворения, дайте ему понять, как неправа ваша республика, столь мало помогающая святому отцу в его миротворческой деятельности. Франция смотрит на него сверху вниз, как на ничтожную величину, а это роковая ошибка для всякого правительства, ибо если папа как будто и не имеет политического влияния, зато он обладает огромной нравственной силой: он может в любой час овладеть сознанием людей и вызвать религиозные волнения, последствия которых невозможно предугадать. Папа и поныне управляет народами, ибо владеет душами людей, и ваша республика поступает крайне неосмотрительно, себе во вред, делая вид, будто она забыла об этом… И скажите ему, наконец, как прискорбно, что республика выдвигает в епископы такие бездарности, словно нарочно старается ослабить свое высшее духовенство. За несколькими счастливыми исключениями ваши епископы на редкость ограниченны, а значит, таковы и ваши кардиналы; люди посредственные, они не имеют здесь никакого влияния, не играют никакой роли. Что за жалкое зрелище явите вы на будущем конклаве! И почему вы относитесь с такой непонятной, слепой ненавистью к иезуитам, вашим политическим союзникам? Почему не воспользуетесь их умом и рвением, чтобы добиться с их помощью поддержки будущего папы? Ведь это же необходимо вам самим, в ваших интересах он должен продолжить у вас дело Льва Тринадцатого, так плохо понятого, так строго осужденного, ибо он пренебрегает мелкими нуждами сегодняшнего дня и трудится, главным образом, ради будущего, добиваясь объединения всех христианских народов в лоне святой матери-церкви… Скажите, скажите все это кардиналу Бержеро, пусть он примкнет к нам, пусть трудится для своей страны, работая для нас. Будущий папа! Да ведь в этом и заключается весь вопрос, — горе Франции, если в новом папе она не найдет продолжателя дела Льва Тринадцатого!
Нани снова поднялся, на этот раз действительно собираясь уйти. Никогда еще он не говорил с Пьером так откровенно и так долго. Но он, без сомнения, высказал лишь то, что по каким-то причинам счел нужным сказать; он говорил медленно, мягко, чувствовалось, что он заранее обдумал и взвесил каждое слово.
— Прощайте, любезный сын мой, повторяю еще раз: подумайте обо всем, что вы видели и слышали в Риме, и будьте благоразумны, не губите своей жизни.
Пьер поклонился и пожал протянутую ему мягкую, пухлую руку.
— Еще раз благодарю вас, монсеньер, за вашу доброту, можете не сомневаться — я ничего не забуду, запомню все, что видел здесь.
Пьер смотрел вслед прелату: в своей тонкой сутане Нани выступал легким шагом завоевателя, идущего навстречу грядущим победам. Нет, нет, Пьер ничего не забудет из этой поездки в Рим, ничего, что здесь видел. Он уже знал, что означает объединение всех народов в лоне святой матери-церкви: это светская власть папства, при которой учение Христа станет орудием господства владыки мира — потомка Августа. Да, он не сомневался, что иезуиты любят Францию, старшую дщерь церкви, ибо она одна еще может помочь своей матери вновь завоевать господство над миром, но любят ее, как черные полчища саранчи любят посевы, на которые они набрасываются с остервенением и пожирают без остатка. И сердце аббата вновь исполнилось бесконечной печалью от смутной догадки, что в гибели этого старинного рода, в горе и разрушении опять-таки повинны иезуиты, именно они принесли сюда столько бедствий и страданий.
Тут Пьер обернулся и заметил дона Виджилио, который стоял перед большим портретом кардинала, опершись на столик, закрыв лицо руками, словно ему хотелось скрыться, исчезнуть навсегда; секретарь весь дрожал — то ли от страха, то ли от озноба. Улучив минуту, когда в комнате не было посторонних, он поддался порыву безмерного отчаяния и потерял власть над собой.
— Господи! Что с вами? — спросил Пьер, подходя к нему. — Вы больны? Могу ли я вам помочь?
Но дон Виджилио, закрывая лицо руками, задыхался и бормотал что-то сквозь стиснутые пальцы. Пьер разобрал лишь приглушенный крик ужаса:
— Ох, Папарелли! Папарелли!
— Что такое? Что он вам сделал? — с изумлением спросил аббат.
Тогда секретарь отнял от лица руки, уступив томительному желанию кому-нибудь довериться.
— Как! Что он мне сделал?.. Неужели вы ничего не понимаете, ничего не видите?! Вы не заметили, как он завладел кардиналом Сангвинетти, чтобы проводить этого человека к его высокопреосвященству? В такую минуту навязать кардиналу общество заведомо ненавистного соперника! Какая неслыханная наглость! А незадолго до того, вы обратили внимание, с каким злобным коварством он выпроводил отсюда старую даму, давнишнего друга семьи, которая хотела только поцеловать руки кардиналу и выразить свое искреннее сочувствие? А ведь это было бы так дорого его высокопреосвященству… Говорю вам, Папарелли здесь хозяин, он отворяет или запирает двери перед кем захочет, он держит нас всех в руках, точно щепотку пыли, которую можно развеять по ветру!