Выбрать главу

— Ваше высокопреосвященство, умоляю вас, примите мои искренние соболезнования. Вы были ко мне бесконечно добры, и я хочу сказать вам, как эта невозвратимая утрата…

Но кардинал властным жестом прервал его.

— Нет, нет, не говорите! Ради бога, ничего не говорите!

Наступило молчание, старик все плакал, борясь с собою, тщетно пытаясь взять себя в руки. Наконец он превозмог дрожь, медленно отнял руки от лица, понемногу успокоился и вновь обрел выражение человека твердого в вере, смирившегося перед волей господней. Если всевышний не пожелал совершить чудо, если он так жестоко покарал их дом, значит, на то его святая воля, и кардиналу, одному из его слуг, одному из столпов царства божия на земле, остается только склонить голову.

С минуту стояла тишина. Затем кардинал, собравшись с силами, произнес своим обычным приветливым тоном:

— Вы покидаете нас, вы завтра уезжаете, любезный сын мой?

— Да, завтра я буду иметь честь проститься с вашим высокопреосвященством; еще раз благодарю вас за бесконечную доброту ко мне.

— Итак, вы уже знаете, что конгрегация Индекса осудила вашу книгу, и понимаете, что это было неизбежно?

— Да, мне была оказана высшая милость — я был принят его святейшеством и, подчинившись его воле, отрекся от своего труда.

Во влажных глазах кардинала снова сверкнул огонь.

— А, вы это сделали! Вы правильно поступили, сын мой! Таков был ваш прямой долг священника, но в наши дни лишь немногие выполняют свой долг!.. Как член конгрегации, я сдержал данное вам слово: я прочел вашу книгу и внимательно изучил страницы, вызвавшие осуждение. И если я остался затем в стороне, если сделал вид, будто меня это дело не интересует, и даже не пошел на заседание, где обсуждали книгу, то только ради бедной моей дорогой племянницы, которая любила вас и не раз защищала передо мной.

У него опять навернулись слезы, и он умолк, чувствуя, что вновь разрыдается, если предастся воспоминаниям о горячо любимой, горько оплаканной Бенедетте. Поэтому он продолжал резко и непримиримо:

— Вы написали отвратительную книгу, любезный сын мой, позвольте сказать вам это прямо! Вы уверяли меня, что уважаете догматы, и я просто не могу понять, неужели вы были так слепы, что не сознавали совершенного вами преступления. И это называется уважением к догматам, великий боже! Ведь ваш труд — полное отрицание нашей святой религии… Неужели вы не почувствовали, что, требуя новой религии, вы тем самым решительно отвергаете старую, истинную религию, единственно благую, единственно вечную? Этого достаточно, чтобы ваша книга стала смертельным ядом, одной из тех нечестивых книг, какие в былые времена сжигались на костре рукою палача; в наши дни их распространяют даже после нашего запрета, который лишь подстегивает нездоровое любопытство; этим и объясняется развращенность нашего прогнившего века… О, я сразу распознал в этой книге идеи мечтателя и фантазера, милейшего нашего родственника, виконта Филибера де Лашу. Он сочинитель, да-да, сочинитель, и все это одно лишь сочинительство, пустое сочинительство! Я молю бога простить его, ибо поистине виконт де Лашу не ведает, что творит и куда ведет его элегическое христианство, которым увлекаются рабочие-краснобаи и молодые люди обоего пола, сбитые с толку наукой. Но меня возмущает его высокопреосвященство кардинал Бержеро, уж он-то ведает, что творит и чего хочет… Не возражайте, не защищайте его! Это мятеж в недрах церкви, он — против бога!

Хотя Пьер дал себе слово не отвечать, но вступать в спор, он невольно протестующе поднял руку, услышав столь яростные нападки на человека, которого уважал и любил больше всех на свете. Однако аббат сдержался и снова склонил голову.

— Не нахожу слов, чтобы выразить свое отвращение, — резко продолжал Бокканера, — да, отвращение к пустой мечте о новой религии! Это игра на низких страстях человеческих, она натравливает бедных на богатых, обещая им какой-то раздел имущества, какую-то христианскую общину, немыслимую в наши дни. Мне претит низкое заигрывание с простонародьем, невыполнимые обещания добиться равенства и справедливости, ибо их может даровать лишь господь бог, только он один может установить их на земле, когда на то будет его святая воля! Мне претит нечестивое милосердие, которым злоупотребляют против самого неба, обвиняя его в несправедливости и равнодушии, это слезливое, расслабляющее милосердие, недостойное людей сильных и стойких, ибо мы знаем, что страдание необходимо для спасения души, ибо чем больше мы страдаем, тем становимся лучше, чище и достойнее вечного блаженства.

Он воодушевился и снова стал величествен в своем гневе. Собственное горе, кровоточащая душевная рана усиливали его горячность, и хотя страшный удар на минуту сразил его, он вновь поднялся, встречая страдание с вызовом, упорно защищая свою стоическую веру во всемогущего бога, владыку людей, дарящего вечное блаженство лишь избранным душам.

Бокканера опять сделал усилие, чтобы успокоиться, и продолжал чуть мягче:

— И все же, любезный сын мой, двери нашей матери-церкви всегда открыты для верующих, и вот вы вернулись в нее, ибо раскаялись. Вы не поверите, как я рад за вас.

Пьер сделал вид, что согласен с кардиналом, боясь огорчить этого вспыльчивого, исстрадавшегося человека.

— Прошу верить, ваше высокопреосвященство, что я запомню каждое ваше доброе слово и никогда не забуду отеческого приема, оказанного мне его святейшеством Львом Тринадцатым.

Но эта фраза, казалось, снова привела кардинала в волнение. Сначала голос его звучал глухо, сдержанно, как будто он боролся с желанием задать молодому священнику прямой вопрос.

— Ах да! Вы видели его святейшество, вы беседовали с ним, и папа, наверно, говорил вам, как и всем посещающим его иностранцам, что хочет примирения, всеобщего мира… Не так ли? Я ведь встречаюсь с ним только на официальных приемах и уже более года не получал частной аудиенции.

Этот явный признак немилости, свидетельствующий о глухой борьбе, которая, как и во времена Пия IX, завязалась между святым отцом и камерлингом, наполнял сердце Бокканера горечью. И он не сдержался, он заговорил откровенно, вероятно, считая, что перед ним друг их семьи, надежный человек, который к тому же завтра уезжает.

— Мир, примирение, как часто злоупотребляют этими красивыми словами, а между тем за ними зачастую нет ни подлинной мудрости, ни смелости… Грозная истина заключается в том, что уступки, сделанные за восемнадцать лет Львом Тринадцатым, подорвали основы церкви, и если он еще долго останется у власти, католицизм рухнет, рассыплется во прах, как здание с подгнившими опорами.

Пьер, очень заинтересованный, не смог удержаться и стал возражать, чтобы уяснить себе суть дела:

— Но разве папа не проявил большой осмотрительности, запретив касаться догматов, разве он не превратил их в неприступную крепость? Ведь если он и пошел на различные уступки, то лишь в вопросах формы.

— Да, формы! — подхватил кардинал, все больше приходя в возбуждение. — Он сказал вам, как и всем прочим, что, оставаясь непоколебимым в существе веры, он легко уступает в вопросах формы. Прискорбные слова, сомнительная дипломатия, более того, низкое лицемерие! Меня возмущает эта уступчивость, это иезуитство, которое желает перехитрить свой век, а на деле лишь сеет среди верующих сомнение, растерянность, страх и вскоре приведет церковь к окончательному поражению! Какое малодушие, какое непростительное малодушие! Они хотят бросить оружие, чтобы легче было отступать, стыдятся быть самими собой, надевают маску в надежде обмануть мир, проникнуть в стан врага и победить его с помощью предательства! Нет, нет! В древней, исконной, незыблемой религии, которая существует восемнадцать столетий и будет существовать до скончания веков, как закон, установленный самим богом, форма — это все!

Кардинал не мог усидеть и, встав со стула, принялся ходить по тесной комнате, которую его статная фигура, казалось, заполняла целиком. Он оспаривал все правление, всю политику Льва XIII и жестоко осуждал его.

— Единение, пресловутое единение, которое он хочет восстановить в церкви, за что его так восхваляют, — лишь слепая политика безмерно честолюбивого завоевателя. Он жаждет расширить свои владения, не задумываясь над тем, что вновь покоренные народы могут совратить с пути истинного его древний, испытанный народ, духовно искалечить этот народ, заразить своими заблуждениями. А что, если еретики с Востока или из других стран, вернувшись в лоно католической церкви, настолько извратят ее учение, что фактически уничтожат ее самоё и создадут новую церковь? Есть только одна мудрость — быть тем, кто ты есть, и твердо стоять на своем… А разве не опасно, разве не позорно вступать в так называемый союз с демократией, вести политику, подрывающую вековой авторитет папства? Монархия дарована нам свыше, отречься от нее — значит пойти против бога, вступить в союз с революцией, желать этой чудовищной развязки, воспользоваться безумием людей, дабы прочнее утвердить над ними свою власть. Всякая республика — это анархия, и признать законность республики ради пустой мечты о неосуществимом единении — значит совершить преступнейшую ошибку, навеки разрушить понятия власти, порядка, самой религии… А посмотрите, что сделал папа со своей светской властью. Он все еще требует ее, притворяясь, будто остается непреклонным в вопросе о передаче Рима церкви. Но разве в действительности он не примирился с его потерей, не отказался от него бесповоротно, не признал, что народы вправе сами распоряжаться собою, изгонять монархов и жить, как дикие звери в чаще лесов?