Стоя у окна и вглядываясь в сумрачный Рим, окутанный густым туманом, в котором тонули здания и соборы, Пьер так углубился в свои думы, что не расслышал, как служанка окликнула его. Ей пришлось тронуть его за плечо.
— Господин аббат, господин аббат…
Когда он наконец обернулся, Викторина сказала:
— Половина десятого. Извозчик дожидается внизу, Джакомо уже отнес ваши вещи… Пора ехать, господин аббат.
Заметив растерянное, недоумевающее лицо священника, она улыбнулась:
— Вы прощались с Римом, я вижу. Экое хмурое небо!
— Да, небо хмурое… — ответил он.
Они начали спускаться вниз. Пьер дал Викторине стофранковую кредитку, прося разделить деньги между слугами. Викторина взяла лампу и, извинившись, пошла впереди, чтобы освещать дорогу: во дворце, мол, сегодня темно, как в могиле, ни зги не видать.
Как грустно, как тоскливо было спускаться по лестнице и проходить в последний раз по темным, пустым залам огромного дворца. У Пьера сжалось сердце. Выходя из комнаты, где столько выстрадал, он окинул ее прощальным взглядом, как будто оставил здесь частицу своей души. В коридоре, у спальни дона Виджилио, откуда не доносилось ни звука, Пьер живо представил себе, как тот лежит, не шевелясь, уткнувшись головой в подушки, затаив дыхание, боясь даже вздохом или стоном навлечь на себя беду. Особенно тоскливо стало аббату на площадках третьего и второго этажей, у запертых дверей в покои донны Серафины и кардинала, где царила мертвая, могильная тишина. После погребального обряда брат и сестра заперлись в своих комнатах, не подавали признаков жизни, замкнулись в себе, словно исчезли, и весь дом погрузился в молчание, застыл в неподвижности, не слышно было ни шороха, ни шепота, ни звука шагов. Викторина продолжала спускаться, держа лампу в руке, и Пьер, следуя за нею, с болью думал о двух одиноких стариках, что доживают свой век вдвоем в ветхом палаццо, последние в роде, тени старого, гибнущего мира на пороге мира нового. Дарио и Бенедетта унесли с собой все их надежды, в доме остались только старая дева и дряхлый кардинал, с их смертью род Бокканера угаснет навсегда. Как угрюмы бесконечные коридоры, холодная пустая лестница, точно спускающаяся в бездну небытия, громадные заброшенные залы с трещинами на стенах! И внутренний двор, заросший травою, унылый, как кладбище, с сырым и мрачным портиком, где плесневеют мраморные торсы Венеры и Аполлона! И пустынный садик, напоенный ароматом апельсиновых деревьев, куда никто больше не придет, где прелестная контессина никогда уже не сядет отдохнуть под лавровым деревом, у саркофага! Палаццо будет разрушаться, приходить в упадок в угрюмой тоске, в могильной тишине, а брат и сестра Бокканера, последние в роде, сурово и величественно будут доживать свой век, пока фамильный дворец не рухнет заодно с их религией. До Пьера не доносилось никаких звуков, кроме легкого шороха; то ли за стеною скреблись мыши, то ли в глубине пустых, заброшенных комнат злобные крысы, вроде аббата Папарелли, грызли, подтачивали, крошили старый дом, чтобы ускорить его падение.
У дверей уже стоял экипаж, два его фонаря двумя желтыми лучами сверлили темноту улицы. Вещи были уже поставлены — сундучок в ногах извозчика, саквояж на сиденье. Аббат тотчас же сел в коляску.
— Ну, время еще есть, — сказала Викторина, выйдя на тротуар. — Все хорошо уложено, я рада, что сама проводила вас, можете ехать спокойно.
В эту грустную минуту перед отъездом Пьеру было приятно видеть свою соотечественницу, славную женщину, которая так тепло встретила его в день приезда, а теперь так сердечно провожала.
— Я не говорю вам до свиданья, господин аббат, сдается мне, вы не скоро вернетесь в этот проклятый город… Прощайте, господин аббат.
— Прощайте, Викторина. И спасибо вам за все, от всей души.
Лошади тронулись и побежали крупной рысью по узким, извилистым улицам к проспекту Виктора-Эммануила. Дождь перестал, и откидной верх не был под-пят; несмотря на теплый сырой воздух, аббат ощутил во всем теле пронизывающий холод; однако ему не хотелось терять время и просить поднять верх, да и кучер, угрюмый и молчаливый, казалось, торопился на вокзал, чтобы скорее отделаться от седока.
Когда коляска выехала на проспект Виктора-Эммануила, Пьер удивился, что в такой ранний час двери заперты, тротуары пусты и лишь несколько электрических фонарей освещают унылую, пустынную улицу. Стало довольно прохладно, и сгущавшийся туман все больше заволакивал фасады домов. Когда они проезжали мимо Канчеллерии, аббату показалось, будто огромное, суровое здание исчезает, рассеивается в призрачной дымке. Дальше, направо, в конце улицы Арачели, освещенной редкими газовыми рожками, тонул во мраке Капитолий. Еще дальше широкий проспект начал сужаться, коляска проехала между двумя массивными угрюмыми зданиями, мрачной церковью Иисуса Христа и громоздким дворцом Альтиери; в этом тесном коридоре, где даже в знойные летние дни застаивался сырой воздух, Пьер погрузился в глубокое раздумье, холод леденил ему тело и душу.
Аббата внезапно поразила мысль, и раньше его тревожившая, мысль о том, что человеческая культура, зародившись в Азии, всегда двигалась вместе с солнцем к западу. Ветер всегда дул с востока, унося на запад семена, оплодотворяя земли для будущей жатвы. А колыбель человечества уже давным-давно поражена смертельным недугом, как будто народы, постепенно продвигаясь от восхода к закату, к неведомой цели, обречены были оставлять за собою истощенные земли, разоренные города, вырождающиеся, вымирающие племена. Ниневия и Вавилон на берегах Евфрата, Фивы и Мемфис на берегах Нила рассыпались в прах, развалились от дряхлости, объяты мертвым сном без надежды на пробуждение. Потом гибельный, тлетворный ветер настиг берега Средиземного моря, засыпал вековым прахом Тир и Сидон, разрушил Карфаген, пораженный старческим бессилием в расцвете своего могущества. Гонимые неведомой силой с востока на запад, пароды день за днем переселялись все дальше, оставляя на своем пути развалины; в какой бесплодный, опустошенный край превратилась ныне колыбель человечества — Азия и Египет: они впали в детство, закоснели в невежестве, застыли среди руин древних городов, которые были некогда столицами мира!