Выбрать главу

— Вы ведь знакомы с моим делом? Я имею в виду книгу. Поскольку его высокопреосвященство состоит членом конгрегации и все бумаги проходят через ваши руки, не могли бы вы мне что-либо сообщить? Я ведь ровно ничего не знаю, а так не терпится узнать поскорее!

Дон Виджилио сразу же растерянно заметался. Он пролепетал, что никаких бумаг не видел, и это соответствовало действительности.

— К нам еще ничего не поступало, уверяю вас, я и понятия об этом не имею.

Так как священник продолжал настаивать, тот знаком попросил его замолчать и снова принялся за свои бумаги, украдкой поглядывая на соседнюю залу, очевидно, из опасения, не подслушивает ли их аббат Папарелли. По правде говоря, он и так наболтал лишнего. И дон Виджилио съежился за столом, у себя в углу, стал еще незаметнее, потонул в полумраке.

А Пьер снова погрузился в задумчивость, его охватило чувство неизвестности, застарелая, дремотная печаль, которой пронизано было все вокруг. Минуты тянулись нескончаемо долго, было уже около одиннадцати. Наконец послышался скрип двери, чьи-то голоса, и аббат очнулся. Он почтительно склонился перед кардиналом Сангвинетти, который вышел в сопровождении другого кардинала, очень тощего, очень высокого, с вытянутым серым лицом аскета. Ни тот, ни другой, видимо, даже внимания не обратили на какого-то невзрачного священника-иностранца, так подобострастно склонившегося перед ними. Кардиналы громко, непринужденно разговаривали:

— Да, вы правы, ветер стихает, сегодня жарче вчерашнего.

— Завтра наверняка задует сирокко.

В полумраке большой комнаты снова наступила торжественная тишина. Дон Виджилио продолжал писать, беззвучно водя пером по жесткой желтоватой бумаге. Раздалось слабое надтреснутое треньканье колокольчика. Из соседней комнаты поспешно вошел аббат Папарелли, на мгновение исчез в тронной зале, потом возвратился, знаком пригласив Пьера, и негромко доложил:

— Аббат Пьер Фроман.

Огромная зала также носила печать разрушения. Красная полупарчовая обивка на стенах, затканная крупными пальмовыми листьями, висела клочьями под великолепным потолком, украшенным раззолоченной деревянной резьбой. В нескольких местах ее починили, но линялые полосы бледными разводами пятнали некогда роскошный темно-пурпуровый шелк. Достопримечательностью комнаты был старинный трон — красное бархатное кресло, на котором некогда восседал святейший папа, посещая кардинала. Под красным бархатным балдахином, осенявшим трон, висел портрет папы Льва XIII. Кресло, по обычаю, было повернуто к стене, в знак того, что никому не положено на него садиться. Всю обстановку просторной залы составляли несколько кушеток, кресел, стульев и чудесный столик из золоченого дерева в стиле Людовика XIV с мозаичной доской, изображающей похищение Европы.

Но Пьер увидел сначала только кардинала Бокканера, тот стоял у другого стола, который служил ему в качестве письменного. В простой черной сутане с красной каймой и красными пуговицами, он показался Пьеру еще величавее и горделивее, нежели в торжественном облачении на портрете. Те же белоснежные локоны, продолговатое лицо, изрезанное глубокими морщинами, крупный нос и тонкие губы; те же горящие глаза освещали бледное лицо из-под густых, все еще черных бровей. И все же портрет не передавал того безграничного спокойствия, внушенного верой, какое исходило от этого высокого человека, непоколебимо убежденного, что лишь ему одному ведомо, «что есть истина», человека, которого непреклонная воля заставляла неизменно придерживаться этой истины.

Бокканера не шелохнулся, его черные глаза пристально разглядывали приближающегося гостя; священник, знакомый с церемониалом, преклонил колена и облобызал крупный изумруд, который кардинал носил на пальце. Но тот сразу же заставил его подняться.

— Добро пожаловать, любезный сын мой… Племянница так тепло о вас отзывалась, я весьма рад видеть вас у себя.

Он уселся за стол, все еще не приглашая Пьера сесть, и, продолжая изучать его, неторопливо, очень вежливо осведомился:

— Вы прибыли вчера утром и, верно, очень устали?

— Ваше высокопреосвященство очень добры… Да, я совершенно разбит, столько же от волнения, сколько от усталости. Эта поездка так много для меня значит!

Кардиналу, видимо, не хотелось с первых же слов заводить серьезный разговор.

— Понятно, ведь от Парижа до Рима все же далеко. Нынче можно доехать довольно быстро. А прежде — какое нескончаемое путешествие!

Он помедлил.

— Я только раз побывал в Париже, давненько это было, лет пятьдесят назад, да и провел там всего неделю… Большой, прекрасный город, что и говорить! На улицах полно людей, и все необыкновенно учтивы, этот народ создал столько чудесного. Даже в наше печальное время не следует забывать, что Франция — старшая дщерь нашей церкви… То было единственное мое путешествие, больше я ни разу не покидал Рима.

И он заключил свои слова жестом спокойного презрения. Стоит ли путешествовать в страну неверия и мятежа? Разве мало ему Рима, этого вечного города, которому суждено царить над вселенной и в предуказанный час сызнова стать столицей мира!

Пьер слушал молча, и в его воображении вставал образ князя — неукротимого воителя, облаченного ныне в простую сутану; кардинал был прекрасен в своей горделивой уверенности, что Рим так и будет вовеки веков довлеть самому себе. Но эта упрямая косность, это стремление рассматривать все прочие народы лишь как вассалов Рима встревожили Пьера, когда он вспомнил о цели, которая его сюда привела. Наступило молчание, и аббат решил приступить к делу, начав с лестных заверений.

— Прежде чем предпринять какие бы то ни было хлопоты, мне хотелось принести вашему высокопреосвященству дань своего глубокого уважения, ибо только на вас я уповаю и молю не лишать меня ваших советов и наставлений.

Тут Бокканера указал рукою на стул, приглашая аббата сесть.

— Разумеется, любезный сын мой, я не отказываю вам в советах. Мой долг давать их любому христианину, который пожелает употребить их во благо. Но только вы ошибаетесь, если рассчитываете на мое влияние, оно ничтожно. Я совершенно не у дел, я не могу и не хочу ни о чем просить… Впрочем, это не мешает нам побеседовать.

Кардинал весьма откровенно коснулся интересующего Пьера вопроса и продолжал без малейшего лукавства, как человек прямодушный и смелый, не пугающийся ответственности.

— Вы ведь написали книгу, кажется, «Новый Рим»? Книга эта передана конгрегации Индекса, и вы приехали ее защищать… Я пока еще не читал ее. Не могу же я все читать, сами понимаете. Читаю лишь то, что мне присылает конгрегация, — я состою ее членом с этого года, — да и то я зачастую довольствуюсь докладом, который составляет для меня мой секретарь… Но Бенедетта, моя племянница, прочла вашу книгу и говорит, что в ней немало интересного, правда, вначале она была несколько удивлена, зато потом весьма растрогана… А посему я обещаю просмотреть ваш труд и особо тщательно ознакомиться с теми местами, которые вменяют вам в вину.

Пьер воспользовался случаем, чтобы выступить в защиту своего детища. Ему пришло в голову, что лучше всего сразу же сослаться на лиц, которые в Париже одобрительно отозвались о его книге.

— Ваше высокопреосвященство поймет, каково было мое изумление, когда я узнал, что книгу хотят запретить… Господин виконт Филибер де Лашу, который принимает во мне дружеское участие, неустанно твердит, что для святейшего престола подобная книга ценнее самой надежной армии.

— О, де Лашу, де Лашу, — повторил кардинал с пренебрежительно-благосклонной гримасой. — Знаю, что де Лашу воображает себя добрым католиком… Он ведь, как вам известно, в некотором роде наш родственник и, случается, к нам заезжает. Я всегда ему рад, мы только не касаемся некоторых вопросов, по которым никогда не сможем договориться… И, конечно же, католицизм нашего милого и благовоспитанного де Лашу, с его корпорациями и рабочими кружками, с его чистенькой демократией и туманным социализмом — это не что иное, как сплошное сочинительство.

Слова кардинала поразили Пьера, ему послышалась в них язвительная насмешка, задевавшая и его самого. Поэтому он поспешил назвать другого своего покровителя, чей авторитет казался ему неоспоримым.

— Его высокопреосвященство кардинал Бержеро соблаговолил удостоить мой труд своего полного одобрения.

Лицо Бокканера резко передернулось. В нем была уже не просто насмешливая укоризна, жалость к человеку, допустившему ребяческую неосмотрительность и обреченному на провал. Пламя гнева вспыхнуло в темных глазах, лицо стало суровым и воинственным.