И он указал на белесые крыши министерства финансов, унылые, как бескрайняя степь, словно видел там скошенную под корень славу и ужасающую наготу грозного банкротства. Глаза Орландо затуманились слезами, он был великолепен: огромная львиная голова, поседевшая грива; бессильный и дряхлый, пригвожденный к своему креслу, к этой комнате, такой светлой и совершенно голой, горделивое убожество которой, казалось, вопиет против монументальной роскоши квартала, он в мучительной тревоге следил, как рушатся все его надежды. Так вот во что превратили победу! А он был разбит параличом и уже не мог снова пролить свою кровь, отдать душу!
— Да, да! — вырвалось у Орландо. — Мы отдавали все, сердце и разум, самую жизнь, — ведь на карту были поставлены единство и независимость родины. А нынче, когда цель достигнута, попробуйте-ка, вдохновитесь приведением в порядок финансов! Да какой же это идеал! Вот почему среди молодого поколения и нет ни одного настоящего человека, а ведь старики вымирают!
Он внезапно осекся, смущенно улыбаясь своей горячности.
— Простите, опять увлекся, я неисправим… Итак, решено, оставим этот предмет, вы еще придете, мы потолкуем, когда вы все повидаете сами.
К Орландо вернулась его прежняя приветливость, и чарующее добродушие, тепло, каким он окружил гостя, показывали, как он сожалеет, что наговорил лишнего. Он убеждал Пьера подольше задержаться в Риме, не судить о нем чересчур скоропалительно, верить, что Италия, в сущности, всегда сердечно любила Францию; Орландо хотелось, чтобы так же полюбили Италию, он по-настоящему тревожился при мысли, что отчизна его, быть может, теперь нелюбима. И как днем раньше, в палаццо Бокканера, священник почувствовал, что на него пытаются повлиять, желают вынудить у него восторг, умиление. Италия была похожа на увядшую красавицу, потерявшую веру в свои чары, мнительную и обидчивую, чувствительную к тому, что скажут о ней гости, красавицу, которая, невзирая ни на что, пытается сохранить их расположение.
Но стоило Орландо узнать, что Пьер остановился в палаццо Бокканера, как он снова воодушевился: в эту минуту в дверь постучали, и граф сделал недовольный жест. Крикнув «войдите», он не пожелал отпустить Пьера.
— Нет, постойте, мне хочется знать…
Вошла дама лет сорока с лишним, маленькая толстушка, все еще недурная собой, с мелкими чертами лица и любезной улыбкой, тонувшей в пухлых ямочках щек. У нее были русые волосы и прозрачные, как родниковая вода, зеленые глаза. Со вкусом одетая, в изящном незатейливом платье цвета резеды, она казалась приятной, скромной и рассудительной.
— А, это ты, Стефана! — сказал старик, разрешая себя поцеловать.
— Вот, дядя, проезжала мимо и захотелось узнать, что у вас новенького.
То была племянница Орландо, г-жа Сакко; она родилась в Неаполе, мать ее, уроженка Милана, вышла замуж за неаполитанского банкира Пагани, впоследствии разорившегося. Когда отец Стефаны обанкротился, она стала женой мелкого почтового чиновника Сакко. После женитьбы, желая возродить банкирский дом тестя, Сакко пустился в отчаянные, путаные и сомнительные аферы, и в результате ему неожиданно посчастливилось стать депутатом. Он переехал в Рим, чтобы завоевать и его, а жене пришлось помогать удовлетворению его ненасытного честолюбия — одеваться, держать салон; правда, она обнаруживала еще недостаточно сноровки, зато оказывала Сакко услуги, пренебрегать которыми никак не следовало: очень бережливая, осмотрительная, она была хорошей хозяйкой, унаследовав от матери основательность и прочие превосходные качества уроженки Северной Италии; при неугомонности и опрометчивости мужа, в котором горела ненасытная жадность южанина, эти ее достоинства были просто кладом.
Несмотря на свое презрение к Сакко, старый Орландо сохранил некоторую привязанность к племяннице: ведь то была его кровь. Он поблагодарил Стефану и сразу же заговорил о новости, которую сообщали утренние газеты, ибо подозревал, что депутат подослал к нему жену, дабы выведать его мнение на этот счет.
— Так что же? Как министерство?
Стефана присела, она не спеша разглядывала газеты, брошенные на столе.
— О, еще ничего нет, газеты поторопились. Премьер пригласил Сакко, они совещались. Но муж колеблется, боится, что сельское хозяйство не по нем. Вот если бы финансы! И потом, он не принял бы решения, не посоветовавшись с вами. А вы, дядя, как думаете?
Орландо резко оборвал ее:
— Нет, нет! Я не вмешиваюсь в эти дела!
Как это мерзко: стремительный успех проходимца, ловкого воротилы Сакко, неизменно удившего рыбку в мутной воде. Это начало конца. Разумеется, сын, Луиджи, приносил Орландо немало огорчений. Но подумать только: Луиджи с его широким умом, прекрасными данными был ничем, а этот интриган, ненасытный прожигатель жизни, Сакко, пролез в палату и теперь, того и гляди, подцепит министерский портфель! Сухонький, смуглый человечек с большими круглыми глазами, широкими скулами и выступающим вперед подбородком, очень суетливый и шумный, обладающий неистощимым красноречием, вся сила которого в удивительном голосе, мощном и ласкающем слух! Вкрадчивый, ничем не брезгующий, обольстительный и властный!
— Знаешь, Стефана, я лишь одно могу посоветовать твоему мужу: снова стать мелким почтовым чиновником, это, вероятно, и есть его настоящее призвание!
Старого солдата оскорбляло и приводило в отчаяние то, что человек, подобный Сакко, по-разбойничьи хозяйничает в Риме, в том самом Риме, завоевание которого стоило таких самоотверженных усилий. А Сакко теперь отвоевывал этот Рим, отнимал его у тех, кому он достался столь дорогой ценою, завладевал им, как орудием наслаждения, чтобы насытить свое безудержное властолюбие. Казалось, Сакко мягко стелет, но у него была хищная хватка. Вслед за победой, учуяв поживу, налетели голодные волки. Север создал Италию, Юг устремился за добычей, набросился на нее, упивался ею, как хищник своею жертвой. И особенно возмущал поверженного героя с каждым днем все явственнее проступавший антагонизм между Севером и Югом: Север, трудолюбивый и бережливый, был политически дальновиден, образован, стоял на уровне великих идей современности; Юг был невежествен, ленив, беспорядочен и ребячлив, бездумно радовался жизни, бросал на ветер красивые и громкие слова.
Стефана, поглядывая на Пьера, благодушно улыбалась; аббат отошел к окну.
— Ах, дядя, что ни говорите, а все-таки вы нас любите. Сколько добрых советов вы мне дали, и как я вам благодарна! Хотя бы вот тогда, с Аттилио…
Она говорила о своем сыне-лейтенанте и его романе с Челией, юной княжной Буонджованни, романе, о котором судачили во всех гостиных, как в кругах церковных, так и в светских.
— Аттилио — другое дело! — воскликнул Орландо. — Так же, как и ты! Это моя кровь, просто чудо, как я узнаю себя в этом юнце. Да, он весь в меня, таким я был в его возрасте, и до чего ж он красив, отважен, горяч!.. Видишь, как я себя хвалю. Но, по правде говоря, все, что касается его, я принимаю близко к сердцу, ведь Аттилио — это будущее, он возвращает мне надежду… Ну, и как его дела?
— Ах, дядя, он доставляет нам столько огорчений!.. Я уже вам рассказывала, но вы только пожали плечами, вы утверждаете, будто в этих вопросах родителям остается лишь предоставить влюбленным все решать самим… Но мы никак не хотим, чтобы вокруг болтали, будто мы подбивали сына завлечь юную княжну и жениться на ее деньгах и титуле.
Орландо откровенно забавлялся.
— Какая благородная щепетильность! Это супруг поручил тебе доложить о вашем благородстве? Да, знаю, что в столь щекотливом деле он подчеркивает свою деликатность… Но повторяю еще раз: я считаю себя не менее порядочным человеком, и все же, будь у меня такой сын, как у тебя, с его прямотой, добротой, с его простодушной влюбленностью, я бы позволил ему жениться, на ком ему вздумается. Скажите на милость — Буонджованни!.. Да эти Буонджованни со всем их аристократизмом и деньгами, которые у них еще не перевелись, должны быть счастливы, заполучив в зятья этакого красавца, да к тому же с таким золотым сердцем!