Стефана была удовлетворена, лицо ее вновь засияло благодушием. Она и пришла-то, несомненно, заручиться одобрением Орландо.
— Хорошо, дядя, я передам мужу, и он уж непременно посчитается с вашим мнением, ведь он питает к вам большое уважение, хотя вы к нему так суровы… А что до этого министерства, то, может быть, ничего еще и не выйдет: Сакко решит в зависимости от обстоятельств.
Стефана поднялась, на прощанье очень нежно, как и вначале, поцеловала старика, сказала, что он хорошо выглядит, очень красив, и заставила его улыбнуться, назвав имя какой-то дамы, все еще сходившей по нем с ума. Потом, сделав легкий реверанс в ответ на молчаливый поклон молодого священника, она удалилась с видом скромного достоинства.
Орландо помолчал, устремив взгляд на дверь, должно быть, снова охваченный печалью при мысли об этом тягостном и сомнительном настоящем, столь непохожем на славное прошлое. Внезапно он обратился к Пьеру, который все еще медлил и не уходил.
— Так вы, друг мой, остановились в палаццо Бокканера? Ах, каким жестоким ударом был для меня этот разрыв!
Священник поспешил рассказать ему о своем разговоре с Бенедеттой, подтвердив, что она по-прежнему любит Орландо и, что бы ни случилось, никогда не позабудет его доброту; старик был тронут, голос его дрогнул:
— О, Бенедетта — добрая душа, она незлопамятна. Но, что поделаешь, она не любила Луиджи, а он был, возможно, слишком груб… Их разрыв уже ни для кого не тайна, я так откровенно говорю с вами потому, что, к великому моему сожалению, все об этом знают.
Орландо предался воспоминаниям; он рассказал, как искренне радовался накануне свадьбы при мысли, что такая прелестная девушка станет его дочерью и возле кресла, к которому он прикован, будет сиять чарующая юность. Орландо всегда поклонялся красоте, поклонялся ей пылко и влюбленно, и если бы лучшую часть самого себя он не отдал отчизне, его единственной страстью была бы страсть к женщине. Правда, и Бенедетта обожала свекра, преклонялась перед ним, часами просиживала наверху, в его убогой каморке, озаряя ее ангельским очарованием. Старик оживал, ощущая свежее дыхание юности, аромат чистоты и нежную ласку Бенедетты, которая окружала его непрестанными заботами. Но зато какая ужасающая драма произошла вскоре; у него разрывалось сердце, ибо он не знал, как примирить супругов! Не мог же он винить сына за то, что тому хотелось быть желанным и любимым. Вначале, после той первой гибельной ночи, первого столкновения, когда оба, муж и жена, оказались непреклонными, Орландо еще надеялся образумить Бенедетту, увидеть ее в объятиях Луиджи. Когда же она, вся в слезах, призналась ему в своей давней любви к Дарио, рассказала, как все ее существо восстает при мысли, что она будет принадлежать другому, отдаст ему свою девственность, Орландо понял, что она никогда не уступит. Так прошел год, и пригвожденный к своему креслу старик весь этот год сознавал, что там, внизу, в роскошных апартаментах, откуда не достигал до его слуха ни единый звук, разыгрывается душераздирающая драма. Как часто прислушивался он, опасаясь ссоры, страдая оттого, что он бессилен и не может сделать этих людей счастливыми! Сын молчал; Орландо узнавал порою что-нибудь лишь от Бенедетты, ибо ее трогала и обезоруживала доброта старика; и этот несостоявшийся брак, в котором ему на миг почудился столь желанный союз между старым Римом и Римом современным, приводил Орландо в отчаяние: все его надежды рухнули, то было окончательное крушение мечты, наполнявшей его жизнь. Он так невыносимо страдал от создавшегося положения, что и сам начал желать развода.
— Ах, друг мой, я никогда еще так хорошо не понимал, что может существовать роковая вражда, что при самом добром сердце и здравом уме можно принести несчастье и себе и другому!
Дверь снова отворилась, на этот раз без стука, и вошел граф Прада. Слегка поклонившись гостю, который встал при его появлении, он мягко взял отцовские руки в свои и пощупал, не горячи ли, не холодны ли они.
— Я только что из Фраскати, пришлось там заночевать, строительство задерживается, и это доставляет уйму хлопот. Мне сказали, что вы дурно провели ночь.
— О нет, уверяю тебя!
— Ну, вы ведь не скажете… Почему вы упорствуете и живете здесь, пренебрегая удобствами? Это не по вашим годам. Вы доставили бы мне такое удовольствие, поселившись в более уютной комнате, вам и спалось бы там лучше!
— Ну, нет, нет!.. Знаю, что ты меня любишь, дорогой Луиджи. Но прошу, уступи моим стариковским причудам. Только так я и могу быть счастлив.
Пьер был поражен выражением горячей привязанности, с какою отец и сын глядели в глаза друг другу. Ему показалась бесконечно трогательной, необыкновенно прекрасной эта обоюдная нежность, которой не могли помешать ни расхождения в образе мыслей и поступках, ни столь частые разногласия в вопросах морали, разъединявшие этих людей.
Пьер с любопытством сравнивал их. Луиджи Прада был ниже ростом, коренастый, но с таким же могучим черепом и решительным выражением лица; у него были жесткие черные волосы, тот же открытый, несколько суровый взгляд, что у отца, светлая кожа и густые, в разлет, усы. Но рот был не отцовский: чувственный и жадный, с волчьими зубами, рот хищника, который вечером, когда отгремит гром битвы, впивается в добычу, завоеванную другими. Потому-то, если кто-нибудь восхищался его открытым взглядом, ему возражали: «Да, но какой неприятный рот!» У него были сильные ноги и полные, несколько крупные, очень красивые руки.
Пьера изумило, что молодой граф оказался именно таким, каким он его мысленно рисовал. Он достаточно близко был знаком с биографией Прада, чтобы представить себе этакого сынка героя, развращенного победой баловня, пожирающего плоды, добытые прославленной шпагой отца. Пьер угадывал в сыне искаженные черты отца, добродетели, ставшие пороками, благороднейшие качества, извращенные до неузнаваемости, героическую решимость и бескорыстие, вылившиеся в дикую жажду наслаждений; с тех пор как порыв великого энтузиазма заглох, битвы утихли, наступило отдохновение, воин выродился в мародера, в хищника, который рыщет среди груды трупов, пожирая добычу. А сам герой, недвижный, парализованный видел все это, видел вырождение сына, ловкого воротилы, набившего карманы миллионами!
Но тут Орландо представил Пьера.
— Господин аббат Пьер Фроман, я тебе о нем говорил, он написал книгу, которую ты прочитал по моему настоянию.
Прада держался очень любезно, он сразу же умно и страстно заговорил о Риме, не скрывая, что хотел бы превратить его в современный и внушительный город. Он видел Париж, преобразованный в годы Второй империи, видел Берлин, выросший и приукрасившийся после одержанных Германией побед, и считал, что Риму надлежит пойти по их стопам: ведь если он не станет городом, достойным великого народа, ему угрожает безвременная смерть. Либо рожденный заново, воскресший Рим, либо музейные развалины.
Пьер, заинтересованный, почти покоренный, слушал этого изворотливого дельца, который очаровал его своим твердым и ясным умом. Он знал, как ловко орудовал Прада в деле с виллой Монтефьори, как разбогател, когда очень многие разорились на этой афере; очевидно, в то время как лихорадка неистовых спекуляций трепала Италию, граф заранее предвидел роковую катастрофу. Но Пьер уловил в его волевом, решительном лице признаки усталости: преждевременные морщины, опущенные уголки губ, словно этого человека уже утомила непрестанная борьба; крахи, происходившие вокруг, колебали почву под ногами, угрожали, задев рикошетом, разнести вдребезги любое самое прочное состояние. Поговаривали, будто в последнее время Прада не на шутку встревожен; устои колебались, в итоге финансового кризиса, который день ото дня ширился, все могло пойти прахом. Наступил какой-то упадок душевных сил; под расслабляющим, тлетворным влиянием Рима разложение постепенно коснулось и этого сурового сына Северной Италии. Прада с жадностью ринулся в погоню за наслаждениями, он спешил насладиться всем: деньгами, женщинами, он истощал себя, стремясь утолить свои страсти. Потому-то глубокая, немая грусть и охватила Орландо: прославленный победами герой видел стремительное падение своего отпрыска, а Сакко, южанин Сакко, которому благоприятствовал и самый климат, Сакко, созданный для напоенного чувственностью воздуха, для опаленных солнцем городов, все еще хранящих прах тысячелетий, точно цепкое растение процветал на этой почве, которая за свою долгую многовековую историю была насыщена преступлениями. И Сакко завладевал мало-помалу всем — и богатством и властью.